|
Отличительный характер нашей литературы состоит
в резкой противоположности ее явлений. Возьмите
любую европейскую литературу, и вы увидите, что
ни в одной из них нет скачков от величайших
созданий до самых пошлых: те и другие связаны
лестницею со множеством ступеней, в нисходящем
или восходящем порядке, смотря по тому, с
которого конца будете смотреть. Подле
гениального художественного создания вы увидите
множество созданий, принадлежащих сильным
художническим талантам; за ними бесконечный ряд
превосходных, примечательных, порядочных и т. д.
беллетрических произведений, так что доходите до
порождений дюжинной посредственности не вдруг, а
постепенно и незаметно. Самые посредственные
произведения иностранной беллетристики носят на
себе отпечаток большей или меньшей
образованности, знания общества или, по крайней
мере, грамотности авторов. И потому-то все
европейские литературы так плодовиты и богаты,
что ни на миг не оставляют своих читателей без
достаточного запаса умственного наслаждения.
Самая французская литература, бедная и ничтожная
художественными созданиями, едва ли еще не
богаче других беллетрическими произведениями,
благодаря которым она и удерживает свое
исключительное владычество над европейскою
читающею публикою. Напротив того, наша молодая
литература по справедливости может гордиться
значительным числом великих художественных
созданий, и до нищеты бедна хорошими
беллетрическими произведениями, которые,
естественно, должны бы далеко превосходить
первые в количестве.2 В век Екатерины литература
наша имела Державина — и никого, кто бы хотя
несколько приближался к нему; полузабытый ныне
Фонвизин и забытые Хемницер и Богданович были
единственными примечательными беллетристами того
времени. Крылов, Жуковский и Батюшков были
поэтическими корифеями века Александра I;
Капнист, Карамзин (говорим о нем не как об
историке), Дмитриев, Озеров и еще немногие
блестящим образом поддерживали беллетристику
того времени. С двадцатых до тридцатых годов
настоящего века литература наша оживилась; еще
далеко не кончили своего поэтического поприща
Крылов и Жуковский, как явился Пушкин, первый
великий народный русский поэт, вполне художник,
сопровождаемый и окруженный толпою более или
менее примечательных талантов, которых
неоспоримым достоинствам мешает только невыгода
быть современниками Пушкина. Но зато пушкинский
период необыкновенно (сравнительно с
предшествовавшими и последующим) был богат
блестящими беллетрическими талантами, из которых
некоторые в своих произведениях возвышались до
поэзии, и хотя другие теперь уже и не читаются,
но в свое время пользовались большим вниманием
публики и сильно занимали ее своими
произведениями, большею частию мелкими,
помещавшимися в журналах и альманахах. Начало
четвертого десятилетия ознаменовалось
романическим и драматическим движением и —
несбывшимися яркими надеждами: «Юрий
Милославский» подал большие надежды, «Торквато
Тассо» тоже подал большие надежды...3 и многие
подавали большие надежды, только теперь
оказались совершенно безнадежными... Но и в этом
периоде надежд и безнадежностей блестит яркая
звезда великого творческого таланта, — мы
говорим о Гоголе, который, к сожалению, после
смерти Пушкина ничего не печатает, и которого
последние произведения русская публика прочла в
«Современнике» за 1836 год, хотя слухи о новых
его произведениях и не умолкают... Тридцатый год
был роковым для нашей литературы: журналы начали
прекращаться один за другим, альманахи наскучили
публике и прекратились, и в 1834 году
«Библиотека для чтения» соединила в себе труды
почти всех известных и неизвестных поэтов и
литераторов, как бы нарочно для того, чтобы
показать ограниченность их деятельности и
бедность русской литературы... Но обо всем этом
мы скоро поговорим в особой статье;4 на этот раз
прямо выскажем нашу главную мысль, что
отличительный характер русской литературы —
внезапные проблески сильных и даже великих
художнических талантов и, за немногими
исключениями, вечная поговорка читателей: «книг
много, а читать нечего...» К числу таких сильных
художественных талантов, неожиданно являющихся
среди окружающей их пустоты, принадлежит талант
г. Лермонтова. В «Библиотеке для чтения» на
1834 год напечатано было несколько (очень
немного) стихотворений Пушкина и Жуковского;
после того русская поэзия нашла свое убежище в
«Современнике», где, кроме стихотворений самого
издателя, появлялись нередко и стихотворения
Жуковского и немногих других, и где помещены:
«Капитанская дочка» Пушкина, «Нос», «Коляска» и
«Утро делового человека», сцена из комедии
Гоголя, не говоря уже о нескольких замечательных
беллетрических произведениях и критических
статьях. Хотя этот полужурнал и полуальманах
только год издавался Пушкиным, но как в нем
долго печатались посмертные произведения его
основателя, то «Современник» и долго еще был
единственным убежищем поэзии, скрывшейся из
периодических изданий с началом «Библиотеки для
чтения». В 1835 году вышла маленькая книжка
стихотворений Кольцова, после того постоянно
печатающего свои лирические произведения в
разных периодических изданиях до сего времени.
Кольцов обратил на себя общее внимание, но не
столько достоинством и сущностью своих созданий,
сколько своим качеством поэта самоучки, поэта
прасола. Он и доселе не понят, не оценен, как
поэт, вне его личных обстоятельств, и только
немногие сознают всю глубину, обширность и
богатырскую мощь его таланта и видят в нем не
эфемерное, хотя и примечательное явление
периодической литературы, а истинного жреца
высокого искусства. Почти в одно время с
изданием первых стихотворений Кольцова явился с
своими стихотворениями и г. Бенедиктов. Но его
муза гораздо больше произвела в публике толков и
восклицаний, нежели обогатила нашу литературу.
Стихотворения г. Бенедиктова — явление
примечательное, интересное и глубоко
поучительное: они отрицательно поясняют тайну
искусства и в то же время подтверждают собою ту
истину, что всякий внешний талант, ослепляющий
глаза внешнею стороною искусства и выходящий не
из вдохновения, а из легко воспламеняющейся
натуры, так же тихо и незаметно сходит с арены,
как шумно и блистательно является на нее.
Благодаря странной случайности, вследствие
которой в «Библиотеку для чтения» попали стихи
г. Красова и явились в ней с именем г. Бернета,
г. Красов, до того времени печатавший свои
произведения только в московских изданиях,
получил общую известность. В самом деле, его
лирические произведения часто отличаются
пламенным, хотя и неглубоким чувством, а иногда
и художественною формою. После г. Красова
заслуживают внимание стихотворения под фирмою —
O
—;5 они отличаются чувством скорбным,
страдальческим,
болезненным, какою-то однообразною
оригинальностью, нередко счастливыми оборотами
постоянно господствующей в них идеи раскаяния и
примирения, иногда пленительными поэтическими
образами. Знакомые с состоянием духа, которое в
них выражается, никогда не пройдут мимо их без
душевного участия; находящиеся в том же самом
состоянии духа, естественно, преувеличат их
достоинства; люди же, или незнакомые с таким
страданием, или слишком нормальные духом, могут
не отдать им должной справедливости: таково
влияние и такова участь поэтов, в созданиях
которых общее слишком заслонено их
индивидуальностию. Во всяком случае,
стихотворения —
O
— принадлежат к примечательным явлениям
современной им литературы, и их историческое
значение не подвержено никакому сомнению.
Может быть, многим покажется странно, что мы
ничего не говорим о г. Кукольнике, поэте столь
плодовитом и столь превознесенном «Библиотекою
для чтения». Мы вполне признаем его достоинства,
которые не подвержены никакому сомнению, но о
которых нового нечего сказать. Поэтические места
не выкупают ничтожности целого создания, точно
так же, как два, три счастливые монолога не
составляют драмы. Пусть в драме, состоящей из
3000 стихов, наберется до тридцати, или, если
хотите, и до пятидесяти хороших лирических
стихов, но драма от того не менее скучна и
утомительна, если в ней нет ни действия, ни
характеров, ни истины.6 Многочисленность
написанных кем-либо драм также не составляет еще
достоинства и заслуги, особенно, если все драмы
похожи одна на другую как две капли воды. О
таланте ни слова, пусть он будет; но степень
таланта — вот вопрос! Если талант не имеет в
себе достаточной силы стать в уровень с своими
стремлениями и предприятиями, он производит
только пустоцвет, когда вы ждете от него плодов.
— Чтобы нас не подозревали в пристрастии, мы,
пожалуй, упомянем еще и о г. Бернете, во многих
стихотворениях которого иногда проблескивали
яркие искорки поэзии; но ни одно из них, как из
больших, так и из маленьких, не представляло
собою ничего целого и оконченного. К тому же,
талант г. Бернета идет сверху вниз, и последние
его стихотворения последовательно слабее первых,
так что теперь уже перестают говорить и о
первых.7 Может быть, мы пропустили еще несколько
стихотворцев с проблеском таланта; но стоит ли
останавливаться над однолетними растениями,
которые так нередки, так обыкновенны, и цветут
одно мгновение! стоит ли останавливаться над
ними, хоть они и цветы, а не сухая трава? Нет,
Спящий в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий!
И потому, обратимся к живым. Но и из них только
один Кольцов обещает жизнь, которая не боится
смерти, ибо его поэзия есть не
современно-важное, но
безотносительно-примечательное явление. Никого
из явившихся вместе с ним и после него нельзя
поставить с ним на ряду, и долго стоял он в
просторном отдалении от всех других, как вдруг
на горизонте нашей поэзии взошло новое яркое
светило и тотчас оказалось звездою первой
величины. Мы говорим о Лермонтове, который, без
имени, явился в «Литературных прибавлениях к
Русскому инвалиду» 1838 года, с поэмою «Песня
про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и
удалого купца Калашникова», а с 1839 года
постоянно продолжает являться в «Отечественных
записках». Поэма его, несмотря на ее великое
художественное достоинство, совершенную
оригинальность и самобытность, не обратила на
себя особенного внимания всей публики и была
замечена только немногими, но каждое из его
мелких произведений возбуждало общий и сильный
восторг.9 Все видели в них что-то совершенно
новое, самобытное; всех поражало могущество
вдохновения, глубина и сила чувства, роскошь
фантазии, полнота жизни и резко-ощутительное
присутствие мысли в художественной форме. Пока,
оставляя в стороне сравнения, мы заметим теперь
только то, что, при всей глубине мыслей, энергии
выражения, разнообразии содержания, по которым
Кольцову едва ли можно бояться чьего-нибудь
соперничества, форма его стихотворений, несмотря
на свою художественность, всегда однообразна,
всегда одинаково-безыскусственна. Кольцов не
есть только народный поэт; нет, он стоит выше,
ибо если его песни понятны всякому простолюдину,
то его думы недоступны никакому; но в то же
время, он не может назваться и поэтом
национальным, ибо его могучий талант не может
выйти из магического круга народной
непосредственности. Это гениальный простолюдин,
в душе которого возникают вопросы, свойственные
только людям, развитым наукою и образованием, и
который высказывает эти глубокие вопросы в форме
народной поэзии. Поэтому он непереводим ни на
какой язык, и понятен только у себя дома, только
своим соотечественникам. «Песня про царя Ивана
Васильевича, молодого опричника и удалого купца
Калашникова» показывает, что Лермонтов умеет
явления непосредственной русской жизни
воспроизводить в народнопоэтической форме,
единственно-свойственной им, тогда как прочие
его произведения, проникнутые русским духом,
являются в той обще-мировой форме, которая
свойственна поэзии, перешедшей из естественной в
художественную, и которая, не переставая быть
национальною, доступна для всякого века и всякой
страны.
В то время, как какие-нибудь два стихотворения,
помещенные в первых двух книжках «Отечественных
записок» 1839 года,11 возбудили к Лермонтову
столько интереса со стороны публики, утвердили
за ним имя поэта с большими надеждами, Лермонтов
вдруг является с повестью «Бэла», написанною в
прозе. Это тем приятнее удивило всех, что еще
более обнаружило силу молодого таланта и
показало его разнообразие и многосторонность. В
повести Лермонтов явился таким же творцом, как и
в своих стихотворениях. С первого раза можно
было заметить, что эта повесть вышла не из
желания заинтересовать публику
исключительно-любимым ею родом литературы, не из
слепого подражания делать то, что все делают, но
из того же источника, из которого вышли и его
стихотворения — из глубокой творческой натуры,
чуждой всяких побуждений, кроме вдохновения.
Лирическая поэзия и повесть современной жизни
соединились в одном таланте. Такое соединение
повидимому столь противоположных родов поэзии не
редкость в наше время. Шиллер и Гёте были
лириками, романистами и драматургами, хотя
лирический элемент всегда оставался в них
господствующим и преобладающим. Сам «Фауст» есть
лирическое произведение в драматической форме.
Поэзия нашего времени по-преимушеству роман и
драма; но лиризм все-таки остается общим
элементом поэзии, потому что он есть общий
элемент человеческого духа. С лиризма начинает
почти каждый поэт, так же, как с него начинает
каждый народ. Сам Вальтер Скотт перешел к роману
от лирических поэм. Только литература
Северо-Американских штатов началась романом
Купера, и это явление так же странно, как и
общество, в котором оно произошло. Может быть,
это оттого, что северо-американская литература
есть продолжение английской. Наша литература
представляет тоже совершенно особенное явление:
мы вдруг переживаем все моменты европейской
жизни, которые на Западе развивались
последовательно. Только до Пушкина наша поэзия
была по преимуществу лирическою. Пушкин недолго
ограничивался лиризмом и скоро перешел к поэме,
а от нее — к драме. Как полный представитель
духа своего времени, он также покушался на
роман; в «Современнике» 1837 года помещено шесть
глав (с началом седьмой) из неконченного романа
его под названием «Арап Петра Великого», из
которых четвертая глава была первоначально
помещена в «Северных цветах» 1829 года. Повести
Пушкин начал писать уже в последние годы своей
недоконченной жизни. Однако ж, очевидно, что
настоящим его родом был лиризм, стихотворная
повесть (поэма) и драма, ибо его прозаические
опыты далеко не равны стихотворным. Самая лучшая
его повесть, «Капитанская дочка», при всех ее
огромных достоинствах, не может итти ни в какое
сравнение с его поэмами и драмами. Это не
больше, как превосходное беллетрическое
произведение с поэтическими и даже
художественными частностями.12 Другие его
повести, особенно «Повести Белкина», принадлежат
исключительно к области беллетристики. Может
быть, в этом заключается причина того, что и
роман, так давно начатый, не был кончен.
Лермонтов и в прозе является равным себе, как и
в стихах, и мы уверены, что, с большим развитием
его художнической деятельности, он непременно
дойдет до драмы. Наше предположение не
произвольно: оно основывается сколько на полноте
драматического движения, заметного в повестях
Лермонтова, столько же и на духе настоящего
времени, особенно благоприятного соединению в
одном лице всех форм поэзии. Последнее
обстоятельство очень важно, ибо и у искусства
всякого народа есть свое историческое развитие,
вследствие которого определяется характер и род
деятельности поэта. Может быть, и Пушкин был бы
таким же великим романистом, как лириком и
драматургом, если бы явился позже, и имел
подобного себе предшественника.
«Бэла», заключая в себе интерес отдельной и
оконченной повести, в то же время была только
отрывком из большого сочинения, равно как и
«Фаталист» и «Тамань», впоследствии напечатанные
в Отечественных же записках. Теперь они
являются, вместе с другими, с «Максимом
Максимычем», «Предисловием к журналу Печорина» и
«Княжною Мери» под одним общим заглавием «Героя
нашего времени». Это общее название — не прихоть
автора; равным образом, по названию не должно
заключать, чтобы содержащиеся в этих двух
книжках повести были рассказами какого-нибудь
лица, на которого автор навязал роль
рассказчика. Во всех повестях одна мысль, и эта
мысль выражена в одном лице, которое есть герой
всех рассказов. В «Бэле» он является каким-то
таинственным лицом. Героиня этой повести вся
перед вами, но герой — как будто бы показывается
под вымышленным именем, чтобы его не узнали.
Из-за отношений его по «Бэле» вы невольно
догадываетесь о какой-то другой повести,
заманчивой, таинственной и мрачной. И вот автор
тотчас показывает вам его при свидании с
Максимом Максимычем, который рассказал ему
повесть о Бэле. Но ваше любопытство не
удовлетворено, а только еще более раздражено, и
повесть о Бэле все еще остается для вас
загадочною. Наконец, в руках автора журнал
Печорина, в предисловии к которому автор делает
намек на идею романа, но намек, который только
более возбуждает ваше нетерпение познакомиться с
героем романа. В высшей степени поэтическом
рассказе «Тамань» герой романа является
автобиографом, но загадка от этого становится
только заманчивее, и отгадка еще не тут. Наконец
вы переходите к «Княжне Мери», и туман
рассеивается, загадка разгадывается, основная
идея романа, как горькое чувство, мгновенно
овладевшее всем существом вашим, пристает к вам
и преследует вас. Вы читаете наконец
«Фаталиста», и хотя в этом рассказе Печорин
является не героем, а только рассказчиком
случая, которого он был свидетелем, хотя в нем
вы не находите ни одной новой черты, которая
дополнила бы вам портрет «героя нашего времени»,
но, странное дело! вы еще более понимаете его,
более думаете о нем, и ваше чувство еще грустнее
и горестнее...
Эта полнота впечатления, в котором все
разнообразные чувства, волновавшие вас при
чтении романа, сливаются в единое общее чувство,
в котором все лица, каждое столько интересное
само по себе, так полно образованное, становятся
вокруг одного лица, составляют с ним группу,
которой средоточие есть это одно лицо, —
вместе с вами смотрят на него, кто с любовью,
кто с ненавистью — какая причина этой полноты
впечатления? Она заключается в единстве мысли,
которая выразилась в романе, и от которой
произошла эта гармоническая соответственность
частей с целым, это строго-соразмерное
распределение ролей для всех лиц, наконец, эта
оконченность, полнота и замкнутость целого.
Сущность всякого художественного произведения
состоит в органическом процессе его явления из
возможности бытия в действительность бытия. Как
невидимое зерно, западает в душу художника мысль
и из этой благодатной и плодородной почвы
развертывается и развивается в определенную
форму, в образы, полные красоты и жизни, и
наконец является совершенно особным, цельным и
замкнутым в самом себе миром, в котором все
части соразмерны целому, и каждая, существуя
сама по себе и сама собою, составляя замкнутый в
самом себе образ, в то же время существует для
целого, как его необходимая часть, и
способствует впечатлению целого. Так точно живой
человек представляет собою также особный и
замкнутый в самом себе мир: его организм сложен
из бесчисленного множества органов, и каждый из
этих органов, представляя собою удивительную
целость, оконченность и особность, есть живая
часть живого организма, и все органы образуют
единый организм, единое неделимое существо —
индивидуум. Как во всяком произведении природы,
от ее низшей организации — минерала, до ее
высшей организации — человека, нет ничего ни
недостаточного, ни лишнего; но всякий орган,
всякая жилка, даже недоступная невооруженному
глазу, необходима и находится на своем месте:
так и в созданиях искусства не должно быть
ничего ни недоконченного, ни недостающего, ни
излишнего; но всякая черта, всякий образ и
необходим, и на своем месте. В природе есть
произведения неполные, уродливые, вследствие
несовершенства организации; если они, несмотря
на то, живут — значит, что получившие
ненормальное образование органы не составляют
важнейших частей организма, или что
ненормальность их неважна для целого организма.
Так и в художественных созданиях могут быть
недостатки, причина которых заключается не в
совершенно правильном ходе процесса их явления,
то-есть в большем или меньшем участии личной
воли и рассудка художника, или в том, что он
недостаточно выносил в своей душе идею создания,
не дал ей вполне сформироваться в определенные и
оконченные образы. И такие произведения не
лишаются чрез подобные недостатки своей
художественной сущности и ценности. Но, как в
произведениях природы слишком неправильное
развитие органов производит уродов, которые,
родясь, тотчас и умирают, так и в сфере
искусства есть произведения, не переживающие
минуты своего рождения. Вот такие-то
произведения искусства могут быть и
переделываемы и приноровляемы к случаю и к
обстоятельствам, и о таких-то произведениях
говорится, что в них есть и красоты и
недостатки. Но истинно-художественные
произведения не имеют ни красот, ни недостатков:
для кого доступна их целость, тому видится одна
красота. Только близорукость эстетического
чувства и вкуса, неспособная обнять целое
художественного произведения и теряющаяся в его
частях, может в нем видеть красоты и недостатки,
приписывая ему собственную свою ограниченность.
Всё, что ни есть в действительности, есть
обособление общего духа жизни в частном явлении.
Всякая организация есть свидетельство
присутствия духа: где организация, там и жизнь,
а где жизнь, там и дух. И потому, как всякое
произведение природы, от минерала и былинки до
человека, есть обособление общего духа жизни в
частном жизни, так и всякое создание искусства
есть обособление общей мировой идеи в частный
образ, в самом себе замкнутый. Организация есть
сущность того процесса, чрез который является
всё живое и нерукотворное, следовательно, и все
произведения природы и искусства. И потому-то те
и другие так целостны, так полны, окончены,
словом, замкнуты в самих себе.
Но что же такое эта «замкнутость»? спросят нас
наконец. Отвечаем: это вещь столько же простая,
сколько и мудреная, — и удовлетворительно
ответить на этот вопрос столько же легко,
сколько и трудно. Что такое дух? Что такое
истина? Что такое жизнь? Как часто предлагаются
такие вопросы, и как часто делаются на них
ответы! Вся жизнь человеческая есть не что иное,
как подобные вопросы, стремящиеся к разрешению.
И что же? — для многих ли решена загадка и
найдено слово? Отчего же так? Да оттого, что все
вопросы и предлагаются и решаются словом, а
слово есть или мысль, или пустой звук: кто в
самой натуре своей, внутри самого себя, в
таинственном святилище духа своего носит
возможность решения таких вопросов, —
возможность, которая называется предощущением,
предчувствием, чувством, внутренним созерцанием,
внутренним ясновидением истины, врожденными
идеями, и проч., — для того слово есть мысль, и,
услышав его, он принимает в себя значение,
заключенное в этом слове. Причина такой
понятливости заключается в сродстве, или, лучше
сказать, в тождестве познающего с познаваемым.
Но и самое это тождество требует большого
развития: иначе понятливость тупеет и вопросы
остаются безответны. Но у кого нет этого
тождества с предметами его познавания, для того
слово — пустой звук; ухо его услышит слово, но
разум останется глух для него.
Вот почему вопросы, о которых мы говорим,
столько же просты, сколько и мудрены, и отвечать
на них столько же легко, сколько и трудно.
Однако ж, мы попытаемся здесь навести читателей
на идею того, что мы называем, в природе и
искусстве, замкнутостью. Посмотрите на цветущее
растение: вы видите, что оно имеет свою
определенную форму, которою отличается оно не
только от существ в других царствах природы, но
даже и от растений разного с ним рода и вида;
его листики расположены так симметрически, так
пропорционально, каждый из них так тщательно, с
такою заботливостью, с таким бесконечным
совершенством отделен и изукрашен до малейших
подробностей... Как роскошно-прекрасен его
цветок, сколько на нем жилочек, оттенков, какая
нежная и яркая пыль... И какое, наконец,
упоительное благоухание!.. Но всё ли тут? О,
нет! Это только внешняя форма, выражение
внутреннего: эти чудные краски вышли изнутри
растения, этот обаятельный аромат есть его
бальзамическое дыхание... Там, внутри его
ствола, целый новый мир: там самодеятельная
лаборатория жизненности, там по тончайшим
сосудцам дивно--правильной отделки течет влага
жизни, струится невидимый эфир духа... Где же
начало и причина этого явления? В нем самом: оно
было уже, когда еще не было растения, когда было
только зерно. Уже в этом зерне заключался и
корень, и ствол и красивые листочки, и пышный
ароматический цвет! Видите ли, в этом цветке
всё, что ему нужно: и жизнь, и источник жизни, и
явление, и причина явления, и растительность, и
все орудия, органы и сосуды растительности, а
между тем, где вы усмотрите начало или конец
всего этого? Вы увидите, что это растение полно
и совершенно само в себе, не имеет ничего
недостающего ему и ничего лишнего, что оно живо
и индивидуально: но где же пружина его жизни,
исходный пункт его индивидуальности? где? Они
замкнуты в нем, и потому оно есть
совершенно-целое, оконченное, словом — замкнутое
в самом себе органическое существо. Но растение
связано с землею, в которой первоначально
развивается и из которой получает питание,
дающее ему материалы для развития и поддержания
его бытия; посмотрите на животное: оно одарено
способностию произвольного движения, оно всего
носит себя с самим собою: оно есть и растение,
которое растет из почвы и на почве, оно есть и
почва, из которой и на которой растет. Смотря на
него извне, мы видим явление; вскрыв его
организм, мы видим источник явления: там кости
связаны сухими жилками, сгибы членов смазаны
па́сокою, которая заготовляется в особых
железах, мускулы протканы нервами... Но и тут вы
еще не все видите: возьмите микроскоп,
увеличивающий в миллион раз — и вас поразит
благоговейным изумлением эта бесконечность
организации: вы увидите, что и тысячи ваших
жизней недостаточно, чтобы только перечислить
эти тончайшие нити, полные первосущных сил
природы, — и каждая ниточка, каждая фибра
необходима для целого и не может быть ни
исключена, ни заменена без искажения целой
формы; между малейшими органами нет и такого
пустого пространства, где бы мог улечься
невидимый для простого глаза атом; всё
внутреннее так тесно и неразрывно слито с
внешнею формою, что одно замыкает в себе другое,
а целое есть замкнутое в самом себе существо...
Человек представляет, в этом отношении,
несравненно высшее и поразительнейшее зрелище:
сообщенный и слитый со всею природою и тайною
жизни природы, — он во всем, вне себя, видит
осуществившиеся законы собственного разума, и
великое всё нашло в нем свой о́рган, отделившись
в нем от самого себя, чтобы взглянуть на себя и
сознать себя. Общее и безразличное стало в нем
частным и особным, чтобы через эту частность и
особность снова возвратиться к своей общности,
сознав ее. Закон обособления и замкнутости в
частном явлении общего есть основной закон
мировой жизни!.. И в искусстве он открывается с
таким же полновластием как и в природе: в
уразумении тайны закона обособления заключается
разгадка тайны искусства. Творческая мысль,
запав в душу художника,
организируется в полное, целостное,
оконченное, особное и замкнутое в себе
художественное произведение. Обратите всё ваше
внимание на слово «организируется»: только
органическое развивается из самого себя, только
развивающееся из самого себя является целостным
и особным с частями пропорционально и
живо-сочлененными и подчиненными одному общему.
Вот почему, например, роман Вальтера Скотта,
наполненный таким множеством действующих лиц,
нисколько непохожих одно на другое,
представляющий такое сцепление разнообразных
происшествий, столкновений и случаев, поражает
вас одним общим впечатлением, дает вам
созерцание чего-то единого, — вместо того, чтобы
спутать и сбить вас этим калейдоскопическим
множеством характеров и событий. По той же
причине и каждое лицо в романе существует для
вас само по себе; вы видите его перед собою во
весь рост, во всей его характеристической
особности, и никогда уже не забудете его, а если
и забудете, то, перечитывая роман вновь, хотя бы
через двадцать лет, тотчас увидите, что это лицо
вам знакомо, что вы где-то уже видели его. Но
целое романа — его колорит, его индивидуальная
особенность, его нечто, для выражения которого
нет слова, — еще памятнее вам, нежели каждое
слово в особенности: уже и лица всех романов и
содержания их изгладились из вашей памяти, но с
словами: «Ламермурская невеста», «Ивангое»,
«Шотландские пуритане» и пр., никогда не
перестанут для вас соединяться совершенно
различные понятия... Как какое-то неясное
видение, как аккорд, внезапно в вышине
раздавшийся, как благоухание, мимо вас мгновенно
пронесшееся, будет вам, как в тумане,
представляться индивидуальная общность каждого
романа...
Всё сказанное нами очень нетрудно приложить к
роману г. Лермонтова. Для этого мы должны
проследить в его содержании, уже хорошо
известном читателям, развитие основной мысли.
Роман начинается описанием переезда автора из
Тифлиса чрез Кайшаурскую долину. Не утомляя
скучными подробностями, знакомит он нас с
местностию. Очерки его столько же кратки,
сколько и резки, а главное — они набросаны как
будто бы мимоходом. В то время, как его тележку
тащили в гору шесть быков и несколько осетин, он
заметил, что за его тележкою двигалась другая,
которую тащили четыре быка, а за нею шел ее
хозяин, куря из маленькой трубочки. Это был
офицер, лет пятидесяти, с смуглым лицом и
преждевременно поседевшими усами, которые не
соответствовали его твердой походке и бодрому
виду. Автор подошел к нему и поклонился; тот
молча ответил на его поклон, пустив огромный
клуб дыма.
«Мы с вами попутчики, кажется?»
Он молча опять поклонился.
«Вы, верно, едете в Ставрополь?»
— Так-с точно... с казенными вещами.
«Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую
тележку четыре быка тащат шутя, а мою пустую
шесть скотов едва подвигают с помощию этих
осетин?»
Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на
меня. — Вы верно недавно на Кавказе?
«С год», — отвечал я.
Он улыбнулся вторично.
«А что ж?»
— Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы
думаете, они помогают, что кричат? А чорт их
знает, что̀ они кричат? Быки-то их понимают;
запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут
по-своему, быки всё ни с места... Ужасные плуты!
А что ж с них возьмешь?.. Любят деньги драть с
проезжающих... Избаловали мошенников! Увидите,
они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю,
меня не проведут!
«А вы давно здесь служите?»
— Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче, —
отвечал он приосанившись. — Когда он приехал на
линию, я был подпоручиком,— прибавил он, — и при
нем получил два чина за дела против горцев.
«А теперь вы?»
— Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне.
А вы, смею спросить?
Я сказал ему.
Таким образом завязалось у автора знакомство с
одним из интереснейших лиц его романа — с
Максимом Максимычем, с этим типом старого
кавказского служаки, закаленного в опасностях,
трудах и битвах, которого лицо так же загорело и
сурово, как манеры простоваты и грубы, но у
которого чудесная душа, золотое сердце. Это тип
чисто русский, который художественным
достоинством создания напоминает оригинальнейшие
из характеров в романах Вальтера Скотта и
Купера, но который, по своей новости,
самобытности и чисто-русскому духу, не походит
ни на один из них. Искусство поэта должно
состоять в том, чтобы развить на деле задачу:
как данный природою характер должен образоваться
при обстоятельствах, в которые поставит его
судьба. Максим Максимыч получил от природы
человеческую душу, человеческое сердце, но эта
душа и это сердце отлились в особую форму,
которая так и говорит вам о многих годах тяжелой
и трудной службы, о кровавых битвах, о
затворнической и однообразной жизни в
недоступных горных крепостях, где нет других
человеческих лиц, кроме подчиненных солдат да
заходящих для мены черкесов. И всё это
высказывается в нем не в грубых поговорках,
вроде «чорт-возьми», и не в военных
восклицаниях, вроде «тысяча бомб», беспрестанно
повторяемых, не в попойках и не в курении
табака; а во взгляде на вещи, приобретенном
навыком и родом жизни, и в этой манере поступков
и выражения, которые должны быть необходимым
результатом взгляда на вещи и привычки.
Умственный кругозор Максима Максимыча очень
ограничен; но причина этой ограниченности не в
его натуре, а в его развитии. Для него «жить»
значит «служить», и служить на Кавказе; «азиаты»
его природные враги: он знает по опыту, что все
они большие плуты, и что самая их храбрость есть
отчаянная удаль разбойничья, подстрекаемая
надеждою грабежа; он не дается им в обман, и ему
смертельно досадно, если они обманут новичка и
еще выманят у него на водку. И это совсем не
потому, чтобы он был скуп, — о нет! он только
беден, а не скуп, и сверх того, кажется, и не
подозревает цены деньгам, но он не может видеть
равнодушно, как плуты «азиаты» обманывают
честных людей. Вот чуть ли не всё, что он видит
в жизни, или, по крайней мере, о чем чаще всего
говорит. Но не спешите вашим заключением о его
характере, познакомтесь с ним получше, — и вы
увидите, какое теплое, благородное, даже нежное
сердце бьется в железной груди этого повидимому
очерствевшего человека; вы увидите, как он
каким-то инстинктом понимает всё человеческое и
принимает в нем горячее участие; как, вопреки
собственному сознанию, душа его жаждет любви и
сочувствия, — и вы от души полюбите простого,
доброго, грубого в своих манерах, лаконического
в словах Максима Максимыча.
Читать статью
Белинского дальше>> |