Он стал настаивать, она задрожала и заплакала.
«Я твоя пленница, твоя раба», говорила она; —
«конечно, ты можешь меня принудить» — и опять
слезы. «Дьявол, а не женщина!» — сказал он
Максиму Максимычу; — «только я даю вам мое
честное слово, что она будет моя».
Однажды он вошел к ней, одетый по-черкесски и
вооруженный, и сказал ей, что он виноват перед
нею, что он оставляет ее хозяйкой всего, что
имеет, дает ей волю и сам идет, куда глаза
глядят, может быть под пулю...
Он отвернулся и протянул ей руку на прощанье.
Она не взяла руки, молчала. Только, стоя за
дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне
стало жаль, такая смертельная бледность покрыла
это милое личико! Не слыша ответа, Печорин
сделал несколько шагов к двери; он дрожал, и,
сказать ли вам? — я думаю, он в состоянии был
исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя.
Таков уж был человек. Бог его знает! Только едва
он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и
бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за
дверью, также заплакал, то-есть, знаете, не то,
чтоб заплакал, а так, глупость!..
Штабс-капитан замолчал.
— Да, признаюсь, — сказал он потом, теребя усы:
— мне стало досадно, что никогда ни одна женщина
меня так не любила.
Скоро узнал счастливый Печорин, что Бэла
полюбила его с первого взгляда. Да, это была
одна из тех глубоких женских натур, которые
полюбят мужчину тотчас, как увидят его, но
признаются ему в любви не тотчас, отдадутся
нескоро, а отдавшись, уже не могут больше
принадлежать ни другому, ни самим себе... Поэт
не говорит об этом ни слова, но потому-то он и
поэт, что, не говоря иного, дает знать всё...
Они были счастливы, но не завидуйте им,
читатель: кто смеет надеяться на прочное счастие
в этой жизни?.. Минута ваша, ловите же ее, не
надеясь на будущее. Не долго продолжалось и твое
блаженство, бедная, милая Бэла!..
Вскоре Печорин и Максим Максимыч узнали, что
отец Бэлы был убит Казбичем, подозревавшим его в
участии в похищении карагёза. От Бэлы долго
скрывали это, пока она не привыкла к своему
положению; когда же ей сказали, она дня два
поплакала, а потом забыла.
Четыре месяца всё шло хорошо. Печорин так любил
Бэлу, что забыл для нее и охоту, и не выходил за
крепостной вал. Но вдруг стал он задумываться,
ходить по комнате, заложив руки на спину.
Однажды, никому не сказавшись, отправился на
охоту и пропадал целое утро, потом опять, и все
чаще и чаще. «Нехорошо (подумал Максим
Максимыч), верно между ними пробежала черная
кошка!» Одно утро он зашел к ним, и увидел Бэлу
такою бледненькою, такою печальною, что
испугался. Он стал ее утешать. Сообщая ему свои
страхи и опасения, она сказала ему:
«А нынче мне уж кажется, что он меня не любит».
— Право, милая, ты хуже ничего не могла
придумать! — Она заплакала, потом с гордостью
подняла голову, отерла слезы и продолжала:
«Если он меня не любит, то кто ему мешает
отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если
это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не
раба его, я княжеская дочь!..
Утешая ее, Максим Максимыч заметил ей, что если
она будет грустить, то скорее наскучит Печорину.
«Правда, правда», — отвечала она: — «я буду
весела!» — И с хохотом схватила свой бубен,
начала петь, плясать, и прыгать около меня:
только и это не было продолжительно, она упала
на постель и закрыла лицо руками.
— Что было мне с нею делать? Я, знаете, никогда
с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее
утешить, и ничего не придумал; несколько времени
мы оба молчали... Пренеприятное положение-с!
Вышедши с нею прогуляться за крепость, Максим
Максимыч увидел черкеса, который вдруг выехал из
леса и, саженях во сто от них, начал как бешеный
кружиться: Бэла узнала в нем Казбича...
Наконец Максим Максимыч объяснился с Печориным
насчет его охлаждения к Бэле, и вот какой
получил от него ответ:
«Послушайте, Максим Максимыч: у меня несчастный
характер: воспитание ли меня сделало таким, бог
ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что
если я причиною несчастия других, то и сам не
менее несчастлив. Разумеется, это им плохое
утешение, только дело в том, что это так. В
первой моей молодости с той минуты, когда я
вышел из опеки родных, я стал наслаждаться
бешено всеми удовольствиями, которые можно
достать за деньги, и, разумеется, удовольствия
эти мне опротивели. Потом пустился я в большой
свет, и скоро общество мне также надоело;
влюблялся в светских красавиц, и был любим, но
их любовь только раздражала мое воображение и
самолюбие, а сердце осталось пусто... Я стал
читать, учиться — науки также надоели; я видел,
что ни слава, ни счастье от них не зависят
нисколько, потому что самые счастливые люди —
невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее,
надо только быть ловким. Тогда мне стало
скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это
самое счастливое время моей жизни. Я надеялся,
что скука не живет под чеченскими пулями —
напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию
и к близости смерти, что, право, обращал больше
внимания на комаров, и мне стало скучнее
прежнего, потому что я потерял почти последнюю
надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда
в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее
черные локоны, я, глупец, подумал, что она
ангел, посланный мне сострадательною судьбою...
Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше
любви знатной барыни; невежество и
простосердечие одной так же надоедают, как
кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще
люблю, я ей благодарен за несколько минут
довольно сладких, я за нее отдам жизнь, только
мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не
знаю, но то верно, что я также очень достоин
сожаления, может быть, больше, нежели она: во
мне душа испорчена светом, воображение
беспокойно, сердце ненасытное; мне всё мало: к
печали я так же легко привыкаю, как к
наслаждению, и жизнь моя становится пустее день
ото дня; мне осталось одно средство:
путешествовать. Как только будет можно,
отправлюсь — только не в Европу, избави боже!
Поеду в Америку, в Аравию, в Индию, авось
где-нибудь умру на дороге! По крайней мере, я
уверен, что это последнее утешение не скоро
истощится, с помощию бурь и дурных дорог». Так
он говорил долго, и его слова врезались у меня в
памяти, потому что в первый раз я слышал такие
вещи от 25-летнего человека, и, бог даст, в
последний... Что за диво! Скажите-ка,
пожалуйста, — продолжал штабс-капитан, обращаясь
ко мне, — вот вы, кажется, бывали в столице, и
недавно: неужто тамошняя молодежь вся такова?
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же
самое, что есть, вероятно, и такие, которые
говорят правду, что, впрочем, разочарование, как
все моды, начав с высших слоев общества,
спустилось к низшим, которые его донашивают, и
что нынче те, которые больше всех и в самом деле
скучают, стараются скрыть это несчастие, как
порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей,
покачал головою и улыбнулся лукаво:
— А всё, чай, французы ввели моду скучать?
«Нет, англичане».
— Ага! вот что!.. — отвечал он, — да ведь они
всегда были отъявленные пьяницы!
Итак, Печорин охладел к бедной Бэле, которая
любила его еще больше. Он не знает сам причины
своего охлаждения, хотя и силится найти ее. Да,
нет ничего труднее, как разбирать язык
собственных чувств, как знать самого себя! И
объяснения автора для нас так же
неудовлетворительны, как и для Максима
Максимыча, которому он их сообщил. Может быть, и
тут та же причина, и в отношении к автору, и в
отношении к нам: нет ничего труднее, как знать и
понимать самих себя!.. Но тем не менее, мы
предложим и наше решение, или, лучше сказать, и
наше гадание об этом столько же общем, сколько и
грустном феномене человеческого сердца, который
особенно част и поразителен в современном
обществе. В числе причин скорого охлаждения
Печорина к Бэле не было ли причиною его и то,
что для бессознательного, чисто-естественного
хотя и глубокого чувства черкешенки Печорин был
полным удовлетворением, далеко превосходящим
самые дерзкие ее требования; тогда как дух
Печорина не мог найти своего удовлетворения в
естественной любви полудикого существа. К тому
же, ведь одно наслаждение далеко еще не
составляет всех потребностей любви, и что́ могла
дать Печорину любовь, кроме наслаждения? О чем
мог он говорить с нею? что̀ оставалось для него
в ней неразгаданного? Для любви нужно разумное
содержание, как масло для поддержки огня; любовь
есть гармоническое слияние двух родственных
натур в чувство бесконечного. В любви Бэлы была
сила, но не могло быть бесконечности: сидеть с
глаза на глаз с возлюбленным, ласкаться к нему,
принимать его ласки, предугадывать и ловить его
желания, млеть от его лобзаний, замирать в его
объятиях, — вот всё, чего требовала душа Бэлы;
при такой жизни и вечность показалась бы для нее
мгновением. Но Печорина такая жизнь могла увлечь
не больше как на четыре месяца, и еще надо
удивляться силе его любви к Бэле, если она была
так продолжительна. Сильная потребность любви
часто принимается за самую любовь, если
представится предмет, на который она может
устремиться; препятствия превращают ее в
страсть, а удовлетворение уничтожает. Любовь
Бэлы была для Печорина полным бокалом сладкого
напитка, который он и выпил зараз, не оставив в
нем ни капли; а душа его требовала не бокала, а
океана, из которого можно ежеминутно черпать, не
уменьшая его...
Однажды Печорин отправился с Максимом Максимычем
на охоту за кабаном. С раннего утра часов до
десяти напрасно искали они его; Максим Максимыч
уговаривал своего товарища воротиться, не тут-то
было: несмотря ни на зной, ни на усталость, тот
не хотел воротиться без добычи. «Таков уж был
человек: что задумает, подавай; видно в детстве
был маленький избалован». Однако ж, после
полудня, они без ничего подъезжали к крепости.
Вдруг выстрел: оба они взглянули друг на друга и
опрометью поскакали на выстрел. Солдаты в кучку
собрались на валу и указывали в поле, а там
летит стремглав всадник и держит что-то белое на
седле. Это был Казбич, похитивший неосторожную
Бэлу, которая вышла за крепость к реке. Печорину
удалось ранить в ногу его коня. Казбич занес
руку над Бэлою, Максим Максимыч выстрелил и,
кажется, ранил его в плечо; дым рассеялся — на
земле лежала раненая лошадь, и возле нее Бэла, а
Казбич, как кошка, карабкался на утес, и скоро
скрылся. Они к Бэле — она была ранена, и кровь
лилась из раны ручьями...
«И Бэла умерла?»
— Умерла; только долго мучилась, и мы уже с нею
измучились порядком. Около десяти часов вечера
она пришла в себя; мы сидели у постели; только
что она открыла глаза, начала звать Печорина. —
Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то-есть по
нашему, душенька), — отвечал он, взяв ее за
руку. — «Я умру!» — сказала она. — Мы начали ее
утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить
непременно; — она покачала головой и отвернулась
к стене: ей не хотелось умирать!..
Ночью она начала бредить; голова ее горела, по
всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она
говорила несвязные речи об отце, брате: ей
хотелось в горы, домой... Потом она также
говорила о Печорине, давая ему разные нежные
названия, или упрекала его в том, что он
разлюбил свою джанечку.
Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но
только я во всё время не заметил ни одной слезы
на ресницах его; в самом ли деле он не мог
плакать, или владел собою — не знаю; что до
меня, то я ничего жальче этого не видывал.
К утру, когда прошел бред, она начала печалиться
о том, что она не христианка, и что на том свете
душа ее никогда не встретится с душою Печорина,
и что иная женщина будет в раю его подругою...
Максим Максимыч предложил ей окреститься; долго
она молчала в нерешимости и наконец отвечала,
что умрет в той вере, в какой родилась. Так
прошел день — страдания ужасно изменили ее
прекрасное лицо. Когда боль утихала, и она
переставала стонать, то уговаривала Печорина
итти спать, целовала его руку...
Перед утром стала она чувствовать тоску смерти,
начала метаться, сбила перевязку, и кровь
потекла снова. Когда перевязали рану, она на
минуту успокоилась и начала просить Печорина,
чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле
кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал
свои губы к ее холодеющим губам; она крепко
обвила его шею дрожащими руками, будто в этом
поцелуе хотела передать ему свою душу... Нет,
она хорошо сделала, что умерла! Ну что бы с нею
сталось, если б Григорий Александрович ее
покинул? А это бы случилось, рано или поздно...
Перед смертью хриплым голосом закричала она:
«воды! воды!»
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан,
налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал
читать молитву, не помню, какую... Да, батюшка,
видал я много, как люди умирают в госпиталях и
на поле сражения, только всё это не то, совсем
не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит:
она перед смертию ни разу не вспомнила обо мне;
а, кажется, я ее любил как отец... Ну, да бог ее
простит!.. И в правду молвить: что же я такое,
чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Только что она испила воды, как ей стало
легче, а минуты через три она скончалась.
Приложили зеркало к губам — гладко!.. Я вывел
Печорина вон из комнаты, и мы пошли на
крепостный вал; долго мы ходили взад и вперед
рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину;
его лицо ничего не выражало особенного, и мне
стало досадно. Я бы на его месте умер с горя.
Наконец, он сел на землю, в тени, и начал что-то
чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для
приличия хотел утешить его, начал говорить; он
поднял голову и засмеялся... У меня мороз
пробежал по коже от этого смеха. Я пошел
заказывать гроб.
............ ....... .......
На другой день, рано утром, мы ее похоронили за
крепостью, у вала, где она в последний раз
сидела; кругом ее могилы разрослись кусты белой
акации и бузины. Я хотел-было поставить крест,
да, знаете, неловко: все-таки она была
не-христианка...
— «А что Печорин?» — спросил я.
— Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка;
только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле:
я видел, что это будет ему неприятно, так зачем
же? — Месяца три спустя, его назначили в е...й
полк. Мы с тех пор не встречались... Да,
помнится, кто-то недавно мне говорил, что он
возвратился в Россию, но в приказах по корпусу
не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно
доходят.
Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как
неприятно узнавать новости годом позже —
вероятно, для того, чтоб заглушить печальные
воспоминания.
Я не перебивал его и не слушал.
Просим извинения за множество выписок и у
автора, и у тех из читателей, которые прочтут
нашу статью прежде романа: заманчивость первого
чтения, сила и прелесть первого впечатления
будут для них навсегда потеряны. Впрочем, едва
ли кто и не читал «Бэлы»; она напечатана в
«Отечественных записках» еще в прошедшем году,
да и самый роман давно уже вышел в свет. Что же
касается до тех, которые прочтут нашу статью уже
после романа, у них через это почти ничего не
отнимается; напротив, если мы только хорошо
сделали наше дело, они вновь перечувствуют уже
испытанное наслаждение, и еще с большею силою.
Во всяком случае, нам не было никакой
возможности избежать этих выписок. Мы хотели,
чтобы в нашем изложении содержания романа видны
были и характеры действующих лиц, и сохранена
была внутренняя жизненность рассказа, равно как
и его колорит; а этого невозможно было сделать,
показав один скелет содержания, или его
отвлеченную мысль. Да и в чем содержание
повести? Русский офицер похитил черкешенку,
сперва сильно любил ее, но скоро охладел к ней;
потом черкес увез было ее, но видя себя почти
пойманным, бросил ее, нанесши ей рану, от
которой она умерла: вот и всё тут. Не говоря о
том, что тут очень немного, тут еще нет и ничего
ни поэтического, ни особенного, ни
занимательного, а всё обыкновенно, до пошлости,
истерто. Но что же необыкновенного, или
поэтического, например, и в содержании
Шекспирова «Отелло»? Мавр убил страстно любимую
им жену из ревности, которую с умыслом возбудил
в нем хитрый злодей: разве и это тоже не истерто
и не обыкновенно до пошлости? Разве не было
написано тысячи повестей, романов, драм,
содержание которых — муж или любовник, убивающий
из ревности невинную жену или любовницу? Но из
всей этой тысячи, только одного «Отелло» знает
мир и одному ему удивляется. Значит: содержание
не во внешней форме, не в сцеплении
случайностей, а в замысле художника, в тех
образах, в тех тенях и переливах красот, которые
представлялись ему еще прежде, нежели он взялся
за перо, словом — в творческой концепции.
Художественное создание должно быть вполне
готово в душе художника прежде, нежели он
возьмется за перо: написать, для него уже —
второстепенный труд. Он должен сперва видеть
перед собою лица, из взаимных отношений которых
образуется его драма или повесть. Он не
обдумывает, не расчисляет, не теряется в
соображениях: всё выходит у него само собою, и
выходит так, как должно. Событие развертывается
из идеи, как растение из зерна. Потому-то и
читатели видят в его лицах живые образы, а не
призраки, радуются их радостями, страдают их
страданиями, думают, рассуждают и спорят между
собою о их значении, их судьбе, как будто дело
идет о людях, действительно существовавших и
знакомых им. Этого нельзя сделать, сперва
придумавши отвлеченное содержание, то есть
какую-нибудь завязку и развязку, а потом уже
придумавши лица и волею или неволею заставивши
их играть сообразные с сочиненною целию роли.
Вот почему изложение содержания так
затруднительно для критика, и без выписок нельзя
ему обойтись: надо сделать его кратко и
заставить говорить само за себя разбираемое
творение.
Глубокое впечатление оставляет после себя
«Бэла»: вам грустно, но грусть ваша легка,
светла и сладостна; вы летите мечтою на могилу
прекрасной, но эта могила не страшна: ее
освещает солнце, омывает быстрый ручей, которого
ропот, вместе с шелестом ветра в листах бузины и
белой акации, говорит вам о чем-то таинственном
и бесконечном, и над нею, в светлой вышине,
летает и носится какое-то прекрасное видение, с
бледными ланитами, с выражением укора и прощения
в черных очах, с грустной улыбкой... Смерть
черкешенки не возмущает вас безотрадным и
тяжелым чувством, ибо она явилась не страшным
скелетом, по произволу автора, но вследствие
разумной необходимости, которую вы
предчувствовали уже, и явилась светлым ангелом
примирения. Диссонанс
разрешился в гармонический аккорд, и вы с
умилением повторяете простые и трогательные
слова доброго Максима Максимыча: «Нет, она
хорошо сделала, что умерла! ну, что бы с ней
сталось, если б Григорий Александрович ее
покинул? А это бы случилось рано или поздно!..»
И с каким бесконечным искусством обрисован
грациозный образ пленительной черкешенки! Она
говорит и действует так мало, а вы живо видите
ее перед глазами во всей определенности живого
существа, читаете в ее сердце, проникаете все
изгибы его...
А Максим Максимыч, этот добрый простак, который
и не подозревает, как глубока и богата его
натура, как высок и благороден он? Он, грубый
солдат, любуется Бэлою, как прекрасным дитятею,
любит ее, как милую дочь — и за что? — спросите
его, так он ответит вам: «не то, что бы любил, а
так — глупость!» Ему досадно, что его ни одна
женщина не любила так, как Бэла Печорина; ему
грустно, что она не вспомнила о нем перед
смертью, хоть он и сам сознается, что это с его
стороны не совсем справедливое требование...
Останавливаться ли на этих чертах, столь полных
бесконечностью? Нет, они говорят сами за себя; а
те, для кого они немы, те не стоят, чтоб тратить
с ними слова и время. Простая красота, которая
есть одна истинная красота, не для всех
доступна: у большей части людей глаза так грубы,
что на них действует только пестрота,
узорочность и красная краска, густо и ярко
намазанная...
Характеры Азамата и Казбича — это такие типы,
которые будут равно понятны и англичанину, и
немцу, и французу, как понятны они русскому. Вот
что называется рисовать фигуры во весь рост, с
национальною физиономиею и в национальном
костюме!..
Обратите еще внимание на эту естественность
рассказа, так свободно развивающегося, без
всяких натяжек, так плавно текущего собственною
силою, без помощи автора. Офицер, возвращающийся
из Тифлиса в Россию, встречается в горах с
другим офицером; одинокость дорожного положения
дает одному право начать разговор с другим и так
естественно доводит их до знакомства. Один
предлагает чай с ромом — тот отказывается,
говоря, что по одному случаю он зарекся пить.
Очень естественно, что, сидя в дымной и гадкой
сакле, путешественник заводит с товарищем
разговор об обитателях сакли: товарищ этот —
пожилой офицер, много лет проведший на Кавказе,
естественно, очень охотно разговорился об этом
предмете. Вопрос молодого офицера: «А что, много
с вами бывало приключений?» так же естествен,
как и ответ пожилого: «Как не бывать! бывало...»
Но это не приступ к повести, а только еще, как и
должно, слабая надежда услышать повесть: автор
не погоняет обстоятельств, как лошадей, но дает
им самим развиваться. Он предлагает Максиму
Максимычу чай с ромом: тот отказывается от рома,
говоря, что зарекся пить. Вопрос: «почему?»
молодого офицера так же не может быть сочтен
натяжкою, как отклик человека, когда его зовут.
Ответ Максима Максимыча, в котором он говорит о
случае, заставившем его заречься пить вино, уже
ожидается самим читателем. Случай этот
чисто-кавказский: офицеры пировали, как вдруг
сделалась тревога. Но рассуждение Максима
Максимыча, что иногда год живи — тревоги нет,
«да как тут еще водка — пропадший человек»
отнимает всякую надежду на повесть; как вдруг он
обращается к черкесам, которые, если напьются
бузы, так и начнут рубиться, и очень естественно
вспоминает один случай. Он и расположен его
рассказать, но как бы не хочет навязываться с
рассказами. Молодой офицер, которого любопытство
давно уже сильно возбуждено, но который умеет
умерить его приличием, с притворным равнодушием
спрашивает: «Как же это случилось?» — Вот
изволите видеть... — и повесть началась.
Исходный пункт ее — страстное желание
мальчика-черкеса иметь лихого коня, — и вы
помните эту дивную сцену из драмы между Азаматом
и Казбичем. Печорин человек решительный, алчущий
тревог и бурь, готовый рискнуть на всё для
выполнения даже прихоти своей, — а здесь дело
шло о чем-то гораздо большем, чем прихоть. Итак,
всё вышло из характеров действующих лиц, по
законам строжайшей необходимости, а не по
произволу автора. Но еще повесть была простым
анекдотом, и новые знакомые уже пустились в
рассуждения по поводу его, как вдруг Максим
Максимыч, у которого воспоминание ожило и
потребность сообщить его другому возбудилась,
как бы говоря с самим собою, прибавил: «Никогда
себе не прощу одного: чорт дернул меня, приехав
в крепость, пересказать Григорию Александровичу
все, что я слышал, сидя за забором; он
посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал
кое-что». Что может быть естественнее, проще
всего этого? Такая естественность и простота
никогда не могут быть делом расчета и
соображения: они плод вдохновения.
Читать статью
Белинского дальше>> |