Сказать, что я был знаком с Лермонтовым, было бы
неточно, между нами существовала чересчур
большая разница в годах, чтобы можно было
говорить о знакомстве: мне только минуло
тринадцать лет, когда двадцатисемилетний поэт
пал на дуэли; но мне привелось незадолго до его
преждевременной, трагической кончины видеть его
два раза, слышать его разговор, говорить с ним,
и черты лица его, как и вся наружность, остались
навсегда запечатленными в моей памяти.
Покойная моя матушка была дружески знакома с
бабкой Лермонтова, Елисаветой Алексеевной
Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Нередко
навещали они друг друга, зимой чередовались
вечерами с любимым ими преферансом, были обе
очень набожны, принадлежали к одному приходу
Всех Скорбящих, так как Арсеньева жила на
Шпалерной, а матушка — на Захарьевской. Больше
же всего сближали их материнские заботы, одной о
своем внуке, а другой о своих трех сыновьях, из
которых младшим был я, учившийся тогда в
пансионе г. Крылова, при Петропавловском
училище.
Арсеньева, несмотря на свои шестьдесят лет, была
очень бодрая еще старуха2, годами двенадцатью
старше моей матушки. Высокая, полная, с крупными
чертами лица, как все Столыпины, она располагала
к себе своими добрыми и умными голубыми глазами
и была прекрасным типом, как говорилось в
старину, степенной барыни. Матушка моя, недурно
писавшая масляными красками, имела дар
схватывать сходство и сняла с Елисаветы
Алексеевны портрет, поразительно похожий. Он
много лет сохранялся у нас в семье.
При такой близости знакомства моей матушки с
бабкой Лермонтова я десятилетним еще мальчиком
слышал подробности о ссылке ее внука на Кавказ
за стихи на смерть Пушкина, знал, что его
вернули оттуда и простили; прошло года два, и
<я> опять услышал о ссылке его туда же за дуэль
с Барантом. Все это сопровождалось горем и
слезами бабушки, делившей их с моей матушкой,
так же как радостное наконец известие в начале
1841 года, что Лермонтову дали отпуск в
Петербург после того, как он был в экспедиции с
горцами, отличился там, и есть надежда, что его
скоро опять простят. Бабушка, усердно
хлопотавшая за своего ненаглядного Мишу, сияла
счастием, и вскоре моя матушка мне сказала, что
он приехал; она его видела.
В эту пору мне и самому уже захотелось его
увидать; я был уже в гросстерции, то есть в
пятом классе Петропавловского училища, и
благодаря прекрасному учителю русской
словесности А.Т. Крылову, умевшему вселить в
учениках своих любовь к своему предмету, знал
множество стихов и в особенности Пушкина.
Товарищами моими по классу, сидевшими на одной
со мною скамейке, были два старших сына Н. А.
Полевого, один из них знал наизусть всего
«Онегина», и у нас с ним шло горячее
соревнование. На Лермонтова нам указывал Крылов,
как на прямого продолжателя Пушкина, не
уступавшего ему в силе своего таланта, и он
предсказывал молодому поэту великую будущность.
«Хаджи Абрек», «Купец Калашников» и немало
других мелких стихотворений Лермонтова,
разбросанных тогда по различным изданиям, нам
были знакомы, мы ими восторгались и тоже
заучивали. Понятно после того, что, зная уже
цену таланта Лермонтова, во мне с особенною
силою сказалось желание увидеть самого поэта. Он
рисовался в моем воображении чем-то идеально
прекрасным, носящим на своем челе печать
высокого своего призвания, и я стал приставать к
матушке с просьбою устроить так, чтобы я его мог
увидеть. Она с улыбкою отвечала мне, что это
сделается само собою: бабка, конечно, рассказала
ему, насколько делила она с нею свое горе, и
пришлет его к ней благодарить.
— Но когда же он приедет? Вероятнее всего, что в
то время, как я буду в пансионе и его не увижу.
— Тогда я устрою иначе, — успокаивала меня
матушка; но все это меня не удовлетворяло, и
нетерпение мое росло.
Меня отпускали из пансиона по субботам, в
воскресенье вечером я уже возвращался туда, и
первым моим вопросом в следующую субботу было:
— Что Лермонтов?
— Был, — ответили мне, — в середу.
Это совсем меня опечалило, случай пропущен,
когда я дождусь другого? С горя я даже не
расспрашивал подробностей о визите. Матушка дала
мне слово повезти меня самого к Арсеньевой в
такой день, когда я непременно увижу там
Лермонтова.
Да когда же это будет? Нужно все-таки ожидать, а
Полевые тоже нетерпеливы, торопят меня
расспросами.
Печально настроенный, побрел я в воскресенье
утром к обедне к Спасу Преображения, отстоял ее
и направился уже к выходу, как меня остановила
одна наша знакомая, Наталья Ивановна Запольская.
— Куда вы? Пойдемте ко мне, я вас угощу кофеем.
Не сразу решился я на то, говоря, что мне не
позволено никуда заходить из церкви; но Наталья
Ивановна настояла на своем, сказала, что берет
на себя ответственность, и увлекла меня. С
небольшим тридцати лет, бойкая, веселая, она за
что-то разъехалась с мужем и жила в Петербурге
для сына, моего ровесника, учившегося в
артиллерийском училище. Квартира ее была на
Шестилавочной, то есть на теперешней
Надеждинской, в церкви же с нею была хорошенькая
ее племянница, Унковская, очень мне нравившаяся,
и это-то меня больше всего занимало.
Когда мы уже сидели в столовой и, попивая
чудесный кофе со сливками и сдобными булочками,
весело болтали, в передней раздался звонок, и
через минуту вошел к нам офицер небольшого
роста, коренастый, мешковатый, в какой-то
странной, никогда не виданной мною армейской
форме. Хозяйка стремительно бросилась к нему
навстречу и, протягивая ему руку, сказала с
тоном упрека:
— Наконец-то и меня вы вспомнили.
— Знаете, ведь это всегда так бывает, — отвечал
он, целуя ее руку и усаживаясь возле нее. —
Когда хочешь кого-нибудь увидеть поскорей,
непременно увидишь нескоро. Сам к вам рвался, да
мешали все эти несносные обязательные визиты.
Разговор начался и шел у них все время
по-французски. Я написал карандашом на клочке
бумажки вопрос: «Кто это?» — и передал бумажку
Унковской. Она вернула мне ее с ответом:
«Лермонтов».
Меня так и обожгло. Лермонтов! Боже! какое
разочарование! Какая пропасть между моею
фантазией и действительностью! Корявый какой-то
офицер — и это Лермонтов! Я стал его
разглядывать и с лихорадочною жадностью слушал
каждое его слово.
Сколько ни видел я потом его портретов, ни один
не имел с ним ни малейшего сходства, все они
писаны были на память, и никому не удалось
передать живьем его физиономии, как то сделал,
например, Эммануил Александрович
Дмитриев-Мамонов в наброске своем карандашом
портрета Гоголя. Но из всех портретов Лермонтова
приложенный к изданию с биографическим очерком
Пыпина самый неудачный. Поэт представлен тут
красавцем с какими-то колечками волос на висках
и с большими, вдумчивыми глазами, в
действительности же он был, как его метко
прозвали товарищи по школе, «Маёшка», то есть
безобразен.
Огромная голова, широкий, но невысокий лоб,
выдающиеся скулы, лицо коротенькое,
оканчивающееся узким подбородком, угрястое и
желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями,
реденькие усики и волосы на голове, коротко
остриженные. Но зато глаза!.. я таких глаз
никогда после не видал. То были скорее длинные
щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума.
Во все время разговора с хозяйкой с лица
Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а
речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого,
когда тот, разочарованный Москвою, бранил ее
беспощадно. Передать всех мелочей я не в
состоянии, но помню, что тут повально
перебирались кузины, тетеньки, дяденьки
говорившего и масса других личностей большого
света, мне неизвестных и знакомых хозяйке. Она
заливалась смехом и вызывала Лермонтова своими
расспросами на новые сарказмы. От кофе он
отказался, закурил пахитосу и все время возился
с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером,
коническим, увенчанным круглым помпоном3. Он
соскакивал у него с колен и, видимо, его
стеснял. Да и вообще тогдашняя некрасивая
кавказская форма еще более его уродовала.
Визит Лермонтова продолжался с полчаса.
Взглянув на часы, он заторопился, по словам его,
ему много еще предстояло концов, опять поцеловал
руку Натальи Ивановны, нас подарил общим
поклоном и уехал. Хозяйка так усердно им
занялась, что о нас позабыла и ему не
представила.
Впечатление, произведенное на меня Лермонтовым,
было жуткое. Помимо его безобразия, я видел в
нем столько злости, что близко подойти к такому
человеку мне казалось невозможным, я его
струсил. И не менее того, увидеть его снова мне
ужасно захотелось. Когда я все это передал
матушке и настоятельно просил ее поскорее
отвезти меня к Арсеньевой, она снова обещала и
действительно выполнила свое обещание в
следующую же субботу; как только я пришел из
Peter-Schule, она взяла меня с собой ко
всенощной в церковь Всех Скорбящих, там мы нашли
старушку Елисавету Алексеевну и после окончания
службы направились к ней.
Она жила в одноэтажном деревянном сереньком
домике с подъездом посередине, с улицы, а в
pendant* к нему и рядом с ним стоял такой же
точно домик. Их разделяли ворота. В другом жила
Кайсарова, тоже старушка, дочь с левой стороны
графа Валериана Зубова, известного красавца,
брата фаворита Екатерины II. Эти два
домика-могикана существовали на Шпалерной еще
лет двадцать тому назад, а теперь их стер с лица
земли какой-то выступивший на их месте колосс в
четыре или пять этажей. Так у нас нещадно
исчезают все жилья людей, имеющих историческое
значение. В этом домике много лет прожил
Лермонтов с своей бабушкой.
Когда мы расселись в ее убранной по-старинному,
уютной гостиной, увешанной фамильными
портретами, она приказала подать чай и
осведомилась: дома ли Михаил Юрьевич. Старый
слуга, чисто выбритый, в сапогах без скрипу,
доложил, что «они дома и изволят писать».
— Да, он сегодня собирался работать, — сказала
старушка. — Передай ему, что у меня знакомая ему
гостья; когда он кончит заниматься, пусть
пожалует к нам.
Слуга вышел.
— Вот говорят про него, что безбожник,
безбожник, а я вам покажу, — обратилась она к
моей матушке, — стихи, которые он мне вчера
принес.
Она порылась в своем рабочем столике и, вынув их
оттуда, передала моей матушке. Они были писаны
карандашом, и я впервые прочитал тогда из-за
спинки <кресла> матушки всем известную
«Молитву»: «В минуту жизни трудную» и т. д.
Арсеньева позволила мне их списать, я унес их с
собою вполне счастливый такою драгоценною ношею,
а покуда, перечитав несколько раз, в то время
как старушки вели свою беседу, знал уже
наизусть. Арсеньева между тем с грустью
рассказала моей матушке, что срок отпуска ее
внука приходит к концу и, несмотря на усиленные
ее хлопоты и просьбы, его здесь не оставляют,
надо опять возвращаться ему на Кавказ, опять
идти в экспедицию и подставлять лоб под
черкесскую пулю. Правда, дают надежду в будущем,
а покуда великий князь Михаил Павлович
непреклонен; но будущее, в особенности для нее,
старухи, гадательно: увидит ли она своего внука,
доживет ли до того. И старушка расплакалась.
Когда пробило уже одиннадцать часов, Лермонтов
вошел в гостиную. На нем расстегнутый сюртук без
эполет. Бабка меня ему представила, назвала
своим любимцем и прибавила, что я знаю множество
его стихов. Он приветливо протянул мне руку и,
вглядевшись в меня, сказал:
— А я где-то вас видел.
— У Натальи Ивановны Запольской.
— Да, да теперь припоминаю.
Матушка, к крайнему моему смущению, шутливо
передала ему о давнишнем желании моем его
увидеть, о печали моей, когда я узнал, что в
моем отсутствии он был у нее, и что я учусь в
пансионе при Петропавловской лютеранской церкви.
Он слушал ее с улыбкою и спросил меня:
— И всему учат вас там по-немецки?
— Всему, кроме русской словесности и русской
истории.
— Хорошо, что хоть и это оставили.
Разговор пошел у него затем со старушками.
Лермонтов сидел в глубоком кресле, откинувшись
назад, и я мог его прекрасно видеть. На этот раз
он не показался мне таким странным, как прежде,
да и лицо его было как бы иное, более доброе;
сардоническое выражение его сменилось задумчивым
и даже грустным. Говорили больше его
собеседницы, а он изредка давал ответы и
вставлял свое слово. В тоне его с бабушкой я
заметил чрезвычайную почтительность и нежность.
Было уже поздно, когда матушка моя поднялась,
чтобы уйти, и при прощанье Лермонтов опять
приветливо пожал мне руку.
Вскоре затем он уехал на Кавказ. То было, как
мне твердо помнится, в мае и совпадало с порою
моих экзаменов, а подобная пора никогда не
забывается даже и стариками. В конце июля пришло
известие о мрачной кончине Лермонтова. Матушка
знала о ней одна из первых в Петербурге и в
минуты такого ужасного несчастия для бабки не
покидала ее. В обществе смерть Лермонтова
отозвалась сильным негодованием на начальство,
так сурово и небрежно относившееся к поэту и
томившее его из-за пустяков на Кавказе, а на
Мартынова сыпались общие проклятия. В 1837 году
благодаря ненавистному иностранцу Дантесу не
стало у нас Пушкина, а через четыре года то же
проделывает с Лермонтовым уже русский офицер;
лишиться почти зараз двух гениальных поэтов было
чересчур тяжело, и гнев общественный всею силою
своей обрушился на Мартынова и перенес ненависть
к Дантесу на него; никакие оправдания, ни время
не могли ее смягчить. Она преемственно
сообщалась от поколения к поколению и испортила
жизнь этого несчастного человека, дожившего до
преклонного возраста. В глазах большинства
Мартынов был каким-то прокаженным, и лишь
небольшой кружок людей, знавших лично его и
Лермонтова, судили о нем иначе.
Двадцать лет спустя после кончины Лермонтова мне
привелось на Кавказе сблизиться с Н. П.
Колюбакиным, когда-то разжалованным за пощечину
своему полковому командиру в солдаты и
находившемуся в 1837 году в отряде Вельяминова,
в то время как туда же прислан был Лермонтов,
переведенный из гвардии за стихи на смерть
Пушкина. Они вскоре познакомились для того,
чтобы скоро раззнакомиться благодаря
невыносимому характеру и тону обращения со всеми
безвременно погибшего впоследствии поэта.
Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды
четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на
две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и
ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой
колонны, периодически ходившей из отряда в
Георгиевск и обратно. В числе четверых находился
и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими
попутчиками до того перессориться на дороге и
каждого из них так оскорбить, что все трое ему
сделали вызов, он должен был наконец вылезть из
фургона и шел пешком до тех пор, пока не
приискали ему казаки верховой лошади, которую он
купил. В Георгиевске выбранные секунданты не
нашли возможным допустить подобной дуэли: троих
против одного, считая ее за смертоубийство, и не
без труда уладили дело примирением, впрочем,
очень холодным. В «Герое нашего времени»
Лермонтов в лице Грушницкого вывел Колюбакина,
который это знал и, от души смеясь, простил ему
эту злую на себя карикатуру5. А с таким
несчастным характером Лермонтову надо было
всегда ожидать печальной развязки, которая и
явилась при дуэли с Мартыновым. |