Лермонтов хотел слыть во что бы то ни стало и
прежде всего за светского человека и оскорблялся
точно так же, как Пушкин, если кто-нибудь
рассматривал его как литератора. Несмотря на
сознание, что причиною гибели Пушкина была,
между прочим, наклонность его к великосветскости
(сознание это ясно выражено Лермонтовым в его
заключительных стихах «На смерть Пушкина»),
несмотря на то что Лермонтову хотелось иногда
бросать в светских людей железный стих,
Облитый горечью и злостью... —
он никак не мог отрешиться от светских
предрассудков, и высший свет действовал на него
обаятельно1.
Лермонтов сделался известен публике своим
стихотворением «На смерть Пушкина»; но еще и до
этого, когда он был в юнкерской школе, носились
слухи об его замечательном поэтическом таланте —
и его поэма «Демон» ходила уже по рукам в
рукописи.
Литературная критика обратила на него внимание
после появления его повести о купце Калашникове
в «Литературных прибавлениях к «Русскому
инвалиду», издававшихся под редакциею г.
Краевского.
Я в первый раз увидел Лермонтова на вечерах
князя Одоевского2.
Наружность Лермонтова была очень замечательна.
Он был небольшого роста, плотного сложения, имел
большую голову, крупные черты лица, широкий и
большой лоб, глубокие, умные и пронзительные
черные глаза, невольно приводившие в смущение
того, на кого он смотрел долго. Лермонтов знал
силу своих глаз и любил смущать и мучить людей
робких и нервических своим долгим и
пронзительным взглядом. Однажды он встретил у г.
Краевского моего приятеля М. А. Языкова...
Языков сидел против Лермонтова. Они не были
знакомы друг с другом. Лермонтов несколько минут
не спускал с него глаз. Языков почувствовал
сильное нервное раздражение и вышел в другую
комнату, не будучи в состоянии вынести этого
взгляда. Он и до сих пор не забыл его.
Я много слышал о Лермонтове от его школьных и
полковых товарищей. По их словам, он был любим
очень немногими, только теми, с которыми был
близок, но и с близкими людьми он не был
сообщителен. У него была страсть отыскивать в
каждом своем знакомом какую-нибудь комическую
сторону, какую-нибудь слабость, и, отыскав ее,
он упорно и постоянно преследовал такого
человека, подтрунивал над ним и выводил его
наконец из терпения. Когда он достигал этого, он
был очень доволен.
— Странно, — говорил мне один из его товарищей,
— в сущности, он был, если хотите, добрый малый:
покутить, повеселиться — во всем этом он не
отставал от товарищей; но у него не было ни
малейшего добродушия, и ему непременно нужна
была жертва, — без этого он не мог быть покоен,
— и, выбрав ее, он уж беспощадно преследовал ее.
Он непременно должен был кончить так трагически:
не Мартынов, так кто-нибудь другой убил бы его.
Лермонтов по своим связям и знакомствам
принадлежал к высшему обществу и был знаком
только с литераторами, принадлежавшими к этому
свету, с литературными авторитетами и
знаменитостями. Я в первый раз увидел его у
Одоевского и потом довольно часто встречался с
ним у г. Краевского. Где и как он сошелся с г.
Краевским, этого я не знаю;3 но он был с ним
довольно короток и даже говорил ему ты.
Лермонтов обыкновенно заезжал к г. Краевскому по
утрам (это было в первые годы «Отечественных
записок», в сороковом и сорок первом годах) и
привозил ему свои новые стихотворения. Входя с
шумом в его кабинет, заставленный
фантастическими столами, полками и полочками, на
которых были аккуратно расставлены и разложены
книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к
столу, за которым сидел редактор,
глубокомысленно погруженный в корректуры, в том
алхимическом костюме, о котором я упоминал и
покрой которого был снят им у Одоевского, —
разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и
производил страшную кутерьму на столе и в
комнате. Однажды он даже опрокинул ученого
редактора со стула и заставил его барахтаться на
полу в корректурах. Г. Краевскому, при его
всегдашней солидности, при его наклонности к
порядку и аккуратности, такие шуточки и
школьничьи выходки не должны были нравиться; но
он поневоле переносил это от великого таланта, с
которым был на ты, и, полуморщась, полуулыбаясь,
говорил:
— Ну, полно, полно... перестань, братец,
перестань. Экой школьник...
Г. Краевский походил в такие минуты на
гетевского Вагнера, а Лермонтов на маленького
бесенка, которого Мефистофель мог подсылать к
Вагнеру нарочно для того, чтобы смущать его
глубокомыслие4.
Когда ученый приходил в себя, поправлял свои
волосы и отряхал свои одежды, поэт пускался в
рассказы о своих светских похождениях,
прочитывал свои новые стихи и уезжал. Посещения
его всегда были очень непродолжительны.
Заговорив о Лермонтове, я выскажу здесь, кстати,
все, что помню об нем, и читатель, верно,
простит меня за нарушение в рассказе моем
хронологического порядка.
Раз утром Лермонтов приехал к г. Краевскому в то
время, когда я был у него. Лермонтов привез ему
свое стихотворение.
Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно... —
прочел его и спросил:
— Ну что, годится?..
— Еще бы! дивная вещь! — отвечал г. Краевский, —
превосходно, но тут есть в одном стихе маленький
грамматический промах, неправильность...
— Что такое? — спросил с беспокойством
Лермонтов.
Из пламя и света
Рожденное слово...
— Это неправильно, не так, — возразил г.
Краевский, — по-настоящему, по грамматике, надо
сказать из пламени и света...
— Да если этот пламень не укладывается в
стих? Это вздор, ничего, — ведь поэты позволяют
себе разные поэтические вольности — и у Пушкина
их много... Однако... (Лермонтов на минуту
задумался)... дай-ка я попробую переделать этот
стих.
Он взял листок со стихами, подошел к высокому
фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и
задумался.
Так прошло минут пять. Мы молчали.
Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и
сказал:
— Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как
есть. Сойдет с рук...
В другой раз я застал Лермонтова у г. Краевского
в сильном волнении. Он был взбешен за
напечатание без его спроса «Казначейши» в
«Современнике», издававшемся Плетневым. Он
держал тоненькую розовую книжечку «Современника»
в руке и покушался было разодрать ее, но г.
Краевский не допустил его до этого.
— Это черт знает что такое! позволительно ли
делать такие вещи! — говорил Лермонтов,
размахивая книжечкою... — Это ни на что не
похоже!
Он подсел к столу, взял толстый красный карандаш
и на обертке «Современника», где была напечатана
его «Казначейша», набросал какую-то карикатуру5.
Вероятно, этот нумер «Современника» сохраняется
у г. Краевского в воспоминание о поэте.
Я также встретился у г. Краевского с Лермонтовым
в день его дуэли с сыном г. Баранта,
находившимся тогда при французском посольстве в
Петербурге6... Лермонтов приехал после дуэли
прямо к г. Краевскому и показывал нам свою
царапину на руке. Они дрались на шпагах.
Лермонтов в это утро был необыкновенно весел и
разговорчив. Если я не ошибаюсь, тут был и
Белинский,
Белинский часто встречался у г. Краевского с
Лермонтовым7. Белинский пробовал было не раз
заводить с ним серьезный разговор, но из этого
никогда ничего не выходило. Лермонтов всякий раз
отделывался шуткой или просто прерывал его, а
Белинский приходил в смущение.
— Сомневаться в том, что Лермонтов умен, —
говорил Белинский, — было бы довольно странно;
но я ни разу не слыхал от него ни одного
дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно
щеголяет светскою пустотою.
И действительно, Лермонтов как будто щеголял
ею, желая еще примешивать к ней иногда что-то
сатанинское и байроническое: пронзительные
взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, страсть
показать презрение к жизни, а иногда даже и
задор бретера. Нет никакого сомнения, что если
он не изобразил в Печорине самого себя, то, по
крайней мере, идеал, сильно тревоживший его в то
время и на который он очень желал походить.
Когда он сидел в ордонанс-гаузе после дуэли с
Барантом, Белинский навестил его;8 он провел с
ним часа четыре глаз на глаз и от него прямо
пришел ко мне.
Я взглянул на Белинского и тотчас увидел, что он
в необыкновенно приятном настроении духа.
Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать
своих ощущений и впечатлений и никогда не
драпировался. В этом отношении он был
совершенный контраст Лермонтову.
— Знаете ли, откуда я? — спросил Белинский.
— Откуда?
— Я был в ордонанс-гаузе у Лермонтова, и попал
очень удачно. У него никого не было. Ну,
батюшка, в первый раз я видел этого человека
настоящим человеком!!! Вы знаете мою светскость
и ловкость: я взошел к нему и сконфузился по
обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла
к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих
интересов у нас никаких, я буду его женировать*,
он меня... Что еще связывает нас немного — так
это любовь к искусству, но он не поддается на
серьезные разговоры... Я, признаюсь, досадовал
на себя и решился пробыть у него не больше
четверти часа. Первые минуты мне было неловко,
но потом у нас завязался как-то разговор об
английской литературе и Вальтер Скотте... «Я не
люблю Вальтер Скотта, — сказал мне Лермонтов9, —
в нем мало поэзии. Он сух». И начал развивать
эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на
него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо
его приняло натуральное выражение, он был в эту
минуту самим собою... В словах его было столько
истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел
настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его
видеть. Он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и
говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем
несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте,
и доказывал это с тонкостью, с умом и — что
удивило меня — даже с увлечением.
Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом
человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа
в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне
наконец удалось-таки его видеть в настоящем
свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается,
что допустил себя хотя на минуту быть самим
собою, — я уверен в этом...
В материалах для биографии, во второй части
сочинений Лермонтова, г. Дудышкин говорит:
«В 1840 году, когда Лермонтов сидел уже под
арестом за дуэль, он познакомился с Белинским.
Белинский навестил его, и с тех пор дружеские
отношения их не прерывались» .
Это несправедливо. Белинский после возвращения
Лермонтова с Кавказа, зимою 1841 года, несколько
раз виделся с ним у г. Краевского и у
Одоевского, но между ними не только не было
никаких дружеских отношений, а и серьезный
разговор уже не возобновлялся более...
Странные и забавные отзывы слышатся до сих пор о
Лермонтове. «Что касается его таланта, —
рассуждают так, — об этом и говорить нечего, но
он был пустой человек и притом недоброго
сердца».
И вслед за тем приводятся обыкновенно
доказательства этого — различные анекдоты о нем
во время пребывания его в юнкерской школе и
гусарском полку.
Как же соединить эти два понятия о
Лермонтове-человеке и о Лермонтове-писателе?
Как писатель он поражает прежде всего умом
смелым, тонким и пытливым: его миросозерцание
уже гораздо шире и глубже Пушкина — в этом почти
все согласны. Он дал нам такие произведения,
которые обнаруживали в нем громадные задатки для
будущего. Он не мог обмануть надежд,
возбужденных им, и если бы не смерть, так рано
прекратившая его деятельность, он, может быть,
занял бы первое место в истории русской
литературы... Отчего же большинству своих
знакомых он казался пустым и чуть не дюжинным
человеком, да еще с злым сердцем? С первого раза
это кажется странным.
Но это большинство его знакомых состояло или из
людей светских, смотрящих на все с
легкомысленной, узкой и поверхностной точки
зрения, или из тех мелкоплавающих
мудрецов-моралистов, которые схватывают только
одни внешние явления и по этим внешним явлениям
и поступкам произносят о человеке решительные и
окончательные приговоры.
Лермонтов был неизмеримо выше среды,
окружавшей его, и не мог серьезно относиться к
такого рода людям. Ему, кажется, были особенно
досадны последние — эти тупые мудрецы,
важничающие своею дельностию и рассудочностию и
не видящие далее своего носа. Есть какое-то
наслаждение (это очень понятно) казаться самым
пустым человеком, даже мальчишкой и школьником
перед такими господами. И для Лермонтова это
было, кажется, действительным наслаждением. Он
не отыскивал людей равных себе по уму и по мысли
вне своего круга. Натура его была слишком горда
для этого, он был весь глубоко сосредоточен в
самом себе и не нуждался в посторонней опоре.
Конечно, отчасти предрассудки среды, в которой
Лермонтов взрос и воспитывался, отчасти
увлечения молодости и истекавшее отсюда его
желание эффектно драпироваться в байроновский
плащ неприятно действовали на многих
действительно серьезных людей и придавали
Лермонтову неприятный, неестественный колорит.
Но можно ли строго судить за это Лермонтова?..
Он умер еще так молод. Смерть прекратила его
деятельность в то время, когда в нем совершалась
сильная внутренняя борьба с самим собою, из
которой он, вероятно, вышел бы победителем и
вынес бы простоту в обращении с людьми, твердые
и прочные убеждения...
Появление Лермонтова в первых книжках
«Отечественных записок», без сомнения, много
способствовало успеху журнала... |