Часто слышу я рассказы и расспросы о дуэли М. Ю.
Лермонтова; не раз приходилось и мне самой
отвечать и словесно и письменно; даже печатно
принуждена была опровергать ложное обвинение,
будто я была причиною дуэли. Но, несмотря на все
мои заявления, многие до сих пор признают во мне
княжну Мери.
Каково же было мое удивление, когда я прочла в
биографии Лермонтова в последнем издании его
сочинений:1 «Старшая дочь ген. Верзилина Эмилия
кокетничала с Лермонтовым и Мартыновым, отдавая
преимущество последнему, чем и возбудила в них
ревность, что и подало повод к дуэли».
В мае месяце 1841 года М. Ю. Лермонтов приехал в
Пятигорск и был представлен нам в числе прочей
молодежи. Он нисколько не ухаживал за мной, а
находил особенное удовольствие me taquiner*. Я
отделывалась, как могла, то шуткою, то
молчанием, ему же крепко хотелось меня
рассердить; я долго не поддавалась, наконец это
мне надоело, и я однажды сказала Лермонтову, что
не буду с ним говорить и прошу его оставить меня
в покое. Но, по-видимому, игра эта его забавляла
просто от нечего делать, и он не переставал меня
злить. Однажды он довел меня почти до слез: я
вспылила и сказала, что, ежели бы я была
мужчина, я бы не вызвала его на дуэль, а убила
бы его из-за угла в упор. Он как будто остался
доволен, что наконец вывел меня из терпения,
просил прощенья, и мы помирились, конечно,
ненадолго. Как-то раз ездили верхом большим
обществом в колонку Каррас. Неугомонный
Лермонтов предложил мне пари à discrétion*, что
на обратном пути будет ехать рядом со мною, что
ему редко удавалось. Возвращались мы поздно, и
я, садясь на лошадь, шепнула старику Зельмицу и
юнкеру Бенкендорфу, чтобы они ехали подле меня и
не отставали. Лермонтов ехал сзади и все время
зло шутил на мой счет. Я сердилась, но молчала.
На другой день, утром рано, уезжая в
Железноводск, он прислал мне огромный прелестный
букет в знак проигранного пари.
В начале июля Лермонтов и компания устроили
пикник для своих знакомых дам в гроте Дианы,
против Николаевских ванн. Грот внутри премило
был убран шалями и персидскими шелковыми
материями, в виде персидской палатки, пол устлан
коврами, а площадку и весь бульвар осветили
разноцветными фонарями. Дамскую уборную устроили
из зелени и цветов; украшенная дубовыми листьями
и цветами люстра освещала грот, придавая
окружающему волшебно-фантастический характер.
Танцевали по песку, не боясь испортить ботинки,
и разошлись по домам лишь с восходом солнца в
сопровождении музыки. И странное дело! Никому
это не мешало, и больные даже не жаловались на
беспокойство.
Лермонтов иногда бывал весел, болтлив до
шалости; бегали в горелки, играли в кошку-мышку,
в серсо; потом все это изображалось в
карикатурах, что нас смешило. Однажды сестра
просила его написать что-нибудь ей в альбом. Как
ни отговаривался Лермонтов, его не слушали,
окружили всей толпой, положили перед ним альбом,
дали перо в руки и говорят: «пишите!» И написал
он шутку-экспромт:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд,
И локон небрежно
Над шейкою нежной...
На поясе нож,
C'est un vers qui cloche!**
Зато после нарисовал ей же в альбом акварелью
курда. Все это цело и теперь у дочери ее.
Лермонтов жил больше в Железноводске, но часто
приезжал в Пятигорск. По воскресеньям бывали
собрания в ресторации, и вот именно 13 июля
собралось к нам несколько девиц и мужчин, и
порешили не ехать в собрание, а провести вечер
дома, находя это и приятнее и веселее2. Я не
говорила и не танцевала с Лермонтовым, потому
что в этот вечер он продолжал свои
поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки,
он сказал мне: «M-lle Emilie, je vous en prie,
un tour de valse seulement, pour la dernière
fois de ma vie»*. — «Ну уж так и быть, в
последний раз, пойдемте». Михаил Юрьевич дал
слово не сердить меня больше, и мы,
провальсировав, уселись мирно разговаривать. К
нам присоединился Л. С. Пушкин, который также
отличался злоязычием, и принялись они вдвоем
острить свой язык à qui mieux**. Несмотря на мои
предостережения, удержать их было трудно. Ничего
злого особенно не говорили, но смешного много;
но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень
любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у
рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не
выдержал Лермонтов и начал острить на его счет,
называя его «montagnard au grand poignard»***
(Мартынов носил черкеску и замечательной
величины кинжал). Надо же было так случиться,
что, когда Трубецкой ударил последний аккорд,
слово poignard раздалось по всей зале. Мартынов
побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули
гневом; он подошел к нам и голосом весьма
сдержанным сказал Лермонтову: «Сколько раз
просил я вас оставить свои шутки при дамах», — и
так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал
и опомниться Лермонтову, а на мое замечание:
«Язык мой — враг мой», — Михаил Юрьевич отвечал
спокойно: «Ce n'est rien; demain nous serons
bons amis»****. Танцы продолжались, и я думала,
что тем кончилась вся ссора. На другой день
Лермонтов и Столыпин должны были ехать в
Железноводск. После уж рассказывали мне, что
когда выходили от нас, то в передней же Мартынов
повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил:
«Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?»
Мартынов ответил решительно «да», и тут же
назначили день. Все старания товарищей к их
примирению оказались напрасными. Действительно,
Лермонтов надоедал Мартынову своими насмешками;
у него был альбом, где Мартынов изображен был во
всех видах и позах.
Пятнадцатого июля пришли к нам утром кн.
Васильчиков и еще кто-то, не помню, в самом
пасмурном виде; даже maman заметила и, не
подозревая ничего, допрашивала их, отчего они в
таком дурном настроении, как никогда она их не
видала. Они тотчас замяли этот разговор вопросом
о предстоящем князя Голицына бале, а так как
никто из них приглашен не был, то просили нас
прийти на горку смотреть фейерверк и позволить
им явиться туда инкогнито. Жаль было, что лучших
танцоров и самых интересных кавалеров не будет
на балу, где предполагалось так много
удовольствий. Собираться в сад должны были в
шесть часов; но вот с четырех начинает
накрапывать мелкий дождь; надеясь, что он
пройдет, мы принарядились, а дождь все сильнее
да сильнее и разразился ливнем с сильнейшей
грозой: удары грома повторялись один за одним, а
раскаты в горах не умолкали. Приходит
Дмитревский и, видя нас в вечерних туалетах,
предлагает позвать этих господ всех сюда и
устроить свой бал; не успел он докончить, как
вбегает в залу полковник Зельмиц (он жил в одном
доме с Мартыновым и Глебовым) с растрепанными
длинными седыми волосами, с испуганным лицом,
размахивает руками и кричит: «Один наповал,
другой под арестом!» Мы бросились к нему — что
такое, кто наповал, где? «Лермонтов убит!» Такое
известие и столь внезапное до того поразило
матушку, что с ней сделалась истерика; едва
могли ее успокоить. От Дмитревского узнали мы
подробнее, что случилось. Вот что он нам
сообщил.
Когда назначили день, то условились так:
Лермонтов и Столыпин выедут верхом из
Железноводска; а Васильчиков, Глебов, Мартынов и
Трубецкой к ним навстречу из Пятигорска. В
колонке Каррас Лермонтов и Столыпин нашли m-lle
Быховец и ее больную тетку, ехавших в
Железноводск лечиться; вместе обедали, и
Лермонтов выпросил у Быховец bandeau* золотое,
которое у нее было на голове, с тем что на
другой же день оно будет возвращено ей, ежели не
им самим, то кем-нибудь из его товарищей. Не
придавая большого значения этим словам, она дала
ему bandeau, которое и нашли у него в кармане,
что подало повод думать, не была ли причиною
дуэли m-lle Быховец; конечно, скоро в этом
разуверились, a bandeau было возвращено ей3.
Выехав из колонки, Лермонтов, Столыпин и прочие
свернули с дороги в лес, недалеко от кладбища, и
остановились на первой полянке, показавшейся им
удобной: выбирать было и трудно под проливным
дождем. Первый стрелял Мартынов, а Лермонтов
будто бы прежде сказал секунданту, что стрелять
не будет, и был убит наповал, как рассказывал
нам Глебов.
Когда мы несколько пришли в себя от такого
треволнения, переоделись и, сидя у открытого
окна, смотрели на проходящих, то видели, как
проскакал Васильчиков к коменданту и за
доктором; позднее провели Глебова под караул на
гауптвахту. Мартынова же, как отставного,
посадили в тюрьму, где он провел ужасных три
ночи в сообществе двух арестантов, из которых
один все читал псалтырь, а другой произносил
страшные ругательства. Это говорил нам сам
Мартынов впоследствии4. К девяти часам все
утихло. Вечер был чудный, тишина в воздухе
необыкновенная, луна светила как день. Роковая
весть быстро разнеслась по городу. Дуэль —
неслыханная вещь в Пятигорске! Многие ходили
смотреть на убитого поэта из любопытства;
знакомые же его из участия и желания узнать о
причине дуэли спрашивали нас, но мы и сами
ничего не знали тогда верного. Это хождение
туда-сюда продолжалось до полуночи. Все говорили
шепотом, точно боялись, чтобы их слова не
раздались в воздухе и не разбудили бы поэта,
спавшего уже непробудным сном. На бульваре и
музыка два дня не играла.
На другой день, когда собрались все к панихиде,
долго ждали священника, который с большим трудом
согласился хоронить Лермонтова, уступив
убедительным и неотступным просьбам кн.
Васильчикова и других, но с условием, чтобы не
было музыки и никакого параду. Наконец приехал
отец Павел, но, увидев на дворе оркестр, тотчас
повернул назад; музыку мгновенно отправили, но
зато много усилий употреблено было, чтобы
вернуть отца Павла. Наконец все уладилось,
отслужили панихиду и проводили на кладбище; гроб
несли товарищи; народу было много, и все шли за
гробом в каком-то благоговейном молчании. Это
меня поражало:
ведь не все же его знали и не все его любили!
Так было тихо, что только слышен был шорох сухой
травы под ногами.
Похоронили и положили небольшой камень с
надписью: Михаил, как временный знак его могилы
(потому что весной 1842 года его увезли; мы
были, когда вынули его гроб, поставили в
свинцовый, помолились и отправили его в путь).
Во время панихиды мы стояли в другой комнате,
где лежал его окровавленный сюртук, и никому
тогда не пришло в голову сохранить его.
Несколько лет спустя мне случилось быть в
Тарханах и удалось поклониться праху
незабвенного поэта; над могилою его выстроена
маленькая часовня, в ней стоит один большой
образ (какого святого, не помню) и ветка
Палестины,— подаренная ему А. Н. Муравьевым, в
ящике под стеклом. Рядом с Михаилом Юрьевичем
похоронена и бабушка его Арсеньева. Тарханы
опустели, и что сталось теперь с часовней!
Когда Мартынова перевели на гауптвахту, которая
была тогда у бульвара, то ему позволено было
выходить вечером в сопровождении солдата
подышать чистым воздухом, и вот мы однажды,
гуляя на бульваре, встретили нечаянно Мартынова.
Это было уже осенью; его белая черкеска, черный
бархатный бешмет с малиновой подкладкой
произвели на нас неприятное впечатление. Я не
скоро могла заговорить с ним, а сестра Надя
положительно не могла преодолеть своего страха
(ей тогда было всего шестнадцать лет).
Васильчикову и Глебову заменили гауптвахту
домашним арестом, а потом и совсем всех троих
освободили; тогда они бывали у нас каждый день
до окончания следствия и выезда из Пятигорска.
Старательно мы все избегали произнести имя
Лермонтова, чтобы не возбудить в Мартынове
неприятного воспоминания о горестном событии.
Глебов предложил мне карандашик в камышинке,
который Лермонтов постоянно имел при себе,
записывал и рисовал им что приходилось, и я
храню его в память о поэте, творениями которого
я всегда восторгалась!
Глебов рассказывал мне, какие мучительные часы
провел он, оставшись один в лесу, сидя на траве
под проливным дождем. Голова убитого поэта
покоилась у него на коленях, — темно, кони
привязанные ржут, рвутся, бьют копытами о землю,
молния и гром беспрерывно; необъяснимо страшно
стало! И Глебов хотел осторожно спустить голову
на шинель, но при этом движении Лермонтов
судорожно зевнул. Глебов остался недвижим, и так
пробыл, пока приехали дрожки, на которых и
привезли бедного Лермонтова на его квартиру.
Не знаю, насколько займет читающую публику мое
воспоминание давно минувшего, но я сказала все,
что было в продолжение двухмесячного моего
знакомства с Лермонтовым. Надеюсь, что наконец
перестанут видеть во мне княжну Мери и, главное,
опровергнут несправедливое обвинение за дуэль. |