Граф Алексей Владимирович Васильев сообщил мне
некоторые из своих воспоминаний о встречах и
совместной службе с Лермонтовым в лейб-гвардии
Гусарском полку (ныне полк его величества) в
первые годы по зачислении поэта в полк, то есть
в 1834 и 1835 годах. Он знал Михаила Юрьевича
еще в Школе гвардейских юнкеров и, по выпуске
его в офицеры, очень интересовался им, тем более
что слава поэта предшествовала появлению его в
полку. Граф Васильев числился в полку старшим
корнетом, когда Лермонтов был произведен в
офицеры, и поэт, по заведенному порядку, после
представления начальству явился и к нему с
визитом. Представлял его, как старший и знакомый
со всеми в полку, А. А. Столыпин. После обычных
приветствий любезный хозяин обратился к своему
гостю с вопросом:
— Надеюсь, что вы познакомите нас с вашими
литературными произведениями?
Лермонтов нахмурился и, немного подумав,
отвечал:
— У меня очень мало такого, что интересно было
бы читать.
— Однако мы кое-что читали уже1.
— Все пустяки! — засмеялся Лермонтов. — А
впрочем, если вас интересует это, заходите ко
мне, я покажу вам.
Но когда приходили к нему любопытствовавшие
прочитать что-либо новое, Лермонтов показывал
немногое и, как будто опасаясь за
неблагоприятное впечатление, очень неохотно. Во
всяком случае, некоторые товарищи, как,
например, Годеин и другие, чтили в нем поэта и
гордились им.
Во время служения Лермонтова в лейб-гвардии
Гусарском полку командирами полка были: с 1834
по 1839 год — генерал-майор Михаил Григорьевич
Хомутов2, а в 1839 и 1840 годах — генерал-майор
Николай Федорович Плаутин3. Эскадронами
командовали: 1-м — флигель-адъютант, ротмистр
Михаил Васильевич Пашков; 2-м — ротмистр Орест
Федорович фон Герздорф; 3-м — ротмистр граф
Александр Осипович Витт, а потом —
штабс-ротмистр Алексей Григорьевич Столыпин;4
4-м — полковник Федор Васильевич Ильин, а затем
— ротмистр Егор Иванович Шевич; 5-м — ротмистр
князь Дмитрий Алексеевич Щербатов 1-й; 6-м —
ротмистр Иван Иванович Ершов и 7-м — полковник
Николай Иванович Бухаров5. Корнет Лермонтов
первоначально был зачислен в 7-й эскадрон, а в
1835 году переведен в 4-й эскадрон. Служба в
полку была не тяжелая, кроме лагерного времени
или летних кампаментов по деревням, когда ученье
производилось каждый день. На ученьях, смотрах и
маневрах должны были находиться все числящиеся
налицо офицеры. В остальное время служба
обер-офицеров, не командовавших частями,
ограничивалась караулом во дворце, дежурством в
полку да случайными какими-либо нарядами.
Поэтому большинство офицеров, не занятых
службою, уезжало в С.-Петербург и оставалось там
до наряда на службу. На случай экстренного же
требования начальства в полку всегда находилось
два-три обер-офицера из менее подвижных, которые
и отбывали за товарищей службу, с зачетом
очереди наряда в будущем. За Лермонтова отбывал
службу большей частью Годеин, любивший его, как
брата.
В праздничные же дни, а также в случаях
каких-либо экстраординарных событий в свете,
как-то: балов, маскарадов, постановки новой
оперы или балета, дебюта приезжей знаменитости,
— гусарские офицеры не только младших, но и
старших чинов уезжали в Петербург и, конечно, не
все возвращались в Царское Село своевременно.
Граф Васильев помнит даже такой случай. Однажды
генерал Хомутов приказал полковому адъютанту,
графу Ламберту, назначить на утро полковое
ученье, но адъютант доложил ему, что вечером
идет «Фенелла»6 и офицеры в Петербурге, так что
многие, не зная о наряде, не будут на ученье.
Командир полка принял во внимание подобное
представление, и ученье было отложено до
следующего дня. Лермонтов жил с товарищами
вообще дружно, и офицеры любили его за высоко
ценившуюся тогда «гусарскую удаль». Не сходился
только он с одними поляками, в особенности он не
любил одного из наиболее чванных из них —
Понятовского, бывшего впоследствии адъютантом
великого князя Михаила Павловича. Взаимные их
отношения ограничивались холодными поклонами при
встречах. <...>
Квартиру Лермонтов имел, по словам Д. А.
Столыпина, в Царском Селе, на углу Большого
проспекта и Манежной улицы7, но жил в ней не с
одним только Алексеем Аркадьевичем, как заявлено
П. А. Висковатовым в биографии поэта; вместе с
ними жил также и Алексей Григорьевич Столыпин, и
хозяйство у всех троих было общее. Лошадей
Лермонтов любил хороших и ввиду частых поездок в
Петербург держал верховых и выездных. Его конь
Парадёр считался одним из лучших; он купил его у
генерала Хомутова и заплатил более 1500 рублей,
что по тогдашнему времени составляло, на
ассигнации около 6000 рублей8. О резвости
гусарских скакунов можно судить по следующему
рассказу Д. А. Столыпина. Во время известной
поездки Лермонтова с А. А. Столыпиным на дачу
балерины Пименовой, близ Красного кабачка,
воспетой Михаилом Юрьевичем в поэме «Монго»,
когда друзья на обратном пути только что
выдвинулись на петергофскую дорогу, вдали
показался возвращающийся из Петергофа в
Петербург в коляске четверкою великий князь
Михаил Павлович. Ехать ему навстречу значило бы
сидеть на гауптвахте, так как они уехали из
полка без спросу9. Не долго думая, они повернули
назад и помчались по дороге в Петербург, впереди
великого князя. Как ни хороша была четверка
великокняжеских коней, друзья ускакали и,
свернув под Петербургом в сторону, рано утром
вернулись к полку благополучно. Великий князь не
узнал их, он видел только двух впереди его
ускакавших гусар, но кто именно были эти гусары,
рассмотреть не мог и поэтому, приехав в
Петербург, послал спросить полкового командира:
все ли офицеры на ученье? «Все», — отвечал
генерал Хомутов; и действительно, были все, так
как друзья прямо с дороги отправились на ученье.
Гроза миновала благодаря резвости гусарских
скакунов.
В Гусарском полку, по рассказу графа Васильева,
было много любителей большой карточной игры и
гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами
и пляской. У Герздорфа, Бакаева и Ломоносова
велась постоянная игра, проигрывались десятки
тысяч, у других — тысячи бросались на кутежи.
Лермонтов бывал везде и везде принимал участие,
но сердце его не лежало ни к тому, ни к другому.
Он приходил, ставил несколько карт, брал или
давал, смеялся и уходил. О женщинах, приезжавших
на кутежи из С.-Петербурга, он говаривал:
«Бедные, их нужда к нам загоняет», или: «На что
они нам? у нас так много достойных любви
женщин». Из всех этих шальных удовольствий поэт
более всего любил цыган. В то время цыгане в
Петербурге только что появились. Их привез из
Москвы знаменитый Илья Соколов, в хоре которого
были первые по тогдашнему времени певицы:
Любаша, Стеша, Груша и другие, увлекавшие не
только молодежь, но и стариков на безумные с
ними траты. Цыгане, по приезде из Москвы,
первоначально поселились в Павловске, где они в
одной из слободок занимали несколько домов, а
затем уже, с течением времени, перебрались и в
Петербург. Михаил Юрьевич частенько наезжал с
товарищами к цыганам в Павловск, но и здесь, как
во всем, его привлекал не кутеж, а их дикие
разудалые песни, своеобразный быт,
оригинальность типов и характеров, а главное,
свобода, которую они воспевали в песнях и
которой они были тогда единственными
провозвестниками. Все это он наблюдал и изучал и
возвращался домой почти всегда довольный
проведенным у них временем.
Д. А. Столыпин рассказывал мне, что он, будучи
еще юнкером (в 1835 или 1836 году), приехал
однажды к Лермонтову в Царское Село и с ним
после обеда отправился к цыганам, где они и
провели целый вечер. На вопрос его: какую песню
он любит более всего? — Лермонтов ответил: «А
вот послушай!» — и велел спеть. Начала песни, к
сожалению, Дмитрий Аркадьевич припомнить не мог,
он вспомнил только несколько слов ее: «А ты
слышишь ли, милый друг, понимаешь ли...» — и
еще: «Ах ты, злодей, злодей...» Вот эту песню он
особенно любил и за мотив и за слова.
Граф Васильев жил в то время в Царском Селе на
одной квартире с поручиком Гончаровым, родным
братом Натальи Николаевны, супруги А. С.
Пушкина. Через него он познакомился с поэтом и
бывал у него впоследствии нередко. А. С. Пушкин,
живший тогда тоже в Царском, близ Китайского
домика, полюбил молодого гусара и частенько
утром, когда он возвращался с ученья домой,
зазывал к себе, шутил, смеялся, рассказывал или
сам слушал рассказы о новостях дня. Однажды в
жаркий летний день граф Васильев, зайдя к нему,
застал его чуть не в прародительском костюме.
«Ну, уж извините, — засмеялся поэт, пожимая ему
руку, — жара стоит африканская, а у нас там, в
Африке, ходят в таких костюмах».
Он, по словам графа Васильева, не был лично
знаком с Лермонтовым, но знал о нем и восхищался
его стихами.
— Далеко мальчик пойдет, — говорил он.
Между тем некоторые гусары были против занятий
Лермонтова поэзией. Они находили это
несовместимым с достоинством гвардейского
офицера.
— Брось ты свои стихи, — сказал однажды
Лермонтову любивший его более других полковник
Ломоносов, — государь узнает, и наживешь ты себе
беды!
— Что я пишу стихи, — отвечал поэт, — государю
известно было, еще когда я был в юнкерской
школе, через великого князя Михаила Павловича, и
вот, как видите, до сих пор никаких бед я себе
не нажил.
— Ну, смотри, смотри, — грозил ему шутя старый
гусар, — не зарвись, куда не следует.
— Не беспокойтесь, господин полковник, —
отшучивался Михаил Юрьевич, делая серьезную
мину, — сын Феба не унизится до самозабвения.
Когда последовал приказ о переводе Лермонтова за
стихи «На смерть А. С. Пушкина» на Кавказ в
Нижегородский драгунский полк, офицеры
лейб-гвардии Гусарского полка хотели дать ему
прощальный обед по подписке, но полковой
командир не разрешил, находя, что подобные
проводы могут быть истолкованы как протест
против выписки поэта из полка.
* * *
Дмитрий Аркадьевич Столыпин (брат секунданта
поэта в барантовской дуэли А. А. Столыпина) дал
очень уклончивый отзыв о Мартынове. По его
словам, он его знал вообще очень мало,
встречался с ним, но близко никогда не сходился.
С сестрами Мартынова Лермонтов был знаком в
московский период его жизни, заезжал к ним и
после, когда случалось быть в Белокаменной, но
об ухаживании его за которой-нибудь из них, а
тем более о близких дружественных отношениях, ни
от кого — ни от самого Лермонтова, который был с
ним дружен, ни от кого другого не слыхал. О
казусе с пакетом при жизни Лермонтова никакого
разговора не было12. Это, вероятно, была простая
любезность, желание оказать услугу добрым
знакомым, и если поэт ее не исполнил, то потому,
что посылка дорогой была украдена. Если он так
заявил, то это, значит, так и было: он никогда
не лгал, ложь была чужда ему. Во всяком случае,
подобное обстоятельство причиной дуэли быть не
могло, иначе она должна была состояться
несколькими годами раньше, то есть в то же
время, когда Мартынов узнал, что Лермонтов
захватил письма его сестер. О кровавой развязке
дуэли Д. А. Столыпин только однажды беседовал с
Н. С. Мартыновым, который откровенно сказал ему,
что он отнесся к поединку серьезно, потому, что
не хотел впоследствии подвергаться насмешкам,
которыми вообще осыпают людей, делающих дуэль
предлогом к бесполезной трате пыжей и
гомерическим попойкам.
* * *
Д. А. Столыпин, как близкий родственник и
товарищ Михаила Юрьевича, частенько делил с ним
досуги в последний приезд его с Кавказа в
Петербург в 1841 году, и вот что он говорил нам
весною 1892 года в Москве относительно рукописи
«Демона» и некоторых сопряженных с ней вопросов.
Рукопись «Демон» переписана начисто Лермонтовым
собственноручно еще на Кавказе. Это была тетрадь
большого листового формата, сшитая из дести
обыкновенной белой писчей бумаги и перегнутая
сверху донизу надвое. Текст поэмы написан четко
и разборчиво, без малейших поправок и перемарок
на правой стороне листа, а левая оставалась
чистою. Автограф этот поэт приготовил и привез с
собой в Петербург в начале 1841 года для
доставления удовольствия бабушке Елизавете
Алексеевне Арсеньевой прочитать «Демона» лично,
за что она и сделала предупредительному внуку
хороший денежный подарок. «Демон» читался
неоднократно в гостиной бабушки, в интимном
кружке ее друзей, и в нем тут же, когда поэт
собирался отвезти рукопись к А. А. Краевскому
для снятия копии и набора в типографии, по
настоянию А. Н. Муравьева, отмечен был чертою
сбоку, как не отвечающий цензурным условиями
тогдашнего времени, диалог Тамары с Демоном:
«Зачем мне знать твои печали?» Рукопись «Демона»
поэт еще раз просмотрел и исправил, когда ее
потребовали для прочтения ко двору. Сделанные
поэтом исправления были написаны на левой чистой
стороне тетради, а замененные места в тексте
зачеркнуты. Диалог Тамары с Демоном и после
последнего исправления поэтом замаран не был, и
хотя из копии, представленной для прочтения
высоким особам, исключен, но в рукописи остался
незамаранным и напечатан в карлсруэском издании
поэмы 1857 года, следовательно, к числу
отбросов, как уверяет г. Висковатов, отнесен
быть не может. У Краевского «Демона» читал поэт
сам, но не всю поэму, а только некоторые
эпизоды, вероятно, вновь написанные. При чтении
присутствовало несколько литераторов, и поэму
приняли восторженно. Но относительно напечатания
ее поэт и журналист высказались противоположно.
Лермонтов требовал напечатать всю поэму сразу, а
Краевский советовал напечатать эпизодами в
нескольких книжках. Лермонтов говорил, что
поэма, разбитая на отрывки, надлежащего
впечатления не произведет, а Краевский возражал,
что она зато пройдет полнее. Решили послать в
цензуру всю поэму, которая при посредстве разных
влияний, хотя и с большими помарками, но была к
печати дозволена13. (Почему рукопись взята от
Краевского и не попала в печать при жизни поэта
— говорилось выше.) Поэму не одобрили В. А.
Жуковский и П. А. Плетнев, как говорили, потому,
что поэт не был у них на поклоне. Князь же
Вяземский, князь Одоевский, граф Соллогуб,
Белинский и многие другие литераторы хвалили
поэму и предсказывали ей большой успех. В
обществе слава поэмы распространилась, когда
список с нее был представлен, через А. И.
Философова, ко двору. Ее стали читать в салонах
великосветских дам и в кабинетах сановных
меценатов, где она до высылки поэта на Кавказ и
пользовалась большим фавором. Недаром еще Шиллер
говорил: «Искусство — роскошный цветок, растущий
для людского блага и счастия».
Из тогдашних разговоров и отзывов о поэме
Дмитрий Аркадьевич припомнил следующее.
— Скажите, Михаил Юрьевич, — спросил поэта князь
В. Ф. Одоевский, — с кого вы списали вашего
Демона?
— С самого себя, князь, — отвечал шутливо
поэт, — неужели вы не узнали?
— Но вы не похожи на такого страшного
протестанта и мрачного соблазнителя, — возразил
князь недоверчиво.
— Поверьте, князь, — рассмеялся поэт, — я еще
хуже моего Демона. — И таким ответом поставил
князя в недоумение: верить ли его словам или же
смеяться его ироническому ответу. Шутка эта
кончилась, однако, всеобщим смехом. Но она дала
повод говорить впоследствии, что поэма «Демон»
имеет автобиографический характер. И вот эту
салонную шутку ныне г. Висковатов выдает за
самостоятельное историческое исследование!..
Княгиня М. А. Щербатова после чтения у ней поэмы
сказала Лермонтову:
— Мне ваш Демон нравится: я бы хотела с ним
опуститься на дно морское и полететь за облака.
А красавица М. П. Соломирская, танцуя с поэтом
на одном из балов, говорила:
— Знаете ли, Лермонтов, я вашим Демоном
увлекаюсь... Его клятвы обаятельны до
восторга... Мне кажется, я бы могла полюбить
такое могучее, властное и гордое существо, веря
от души, что в любви, как в злобе, он был бы
действительно неизменен и велик.
Вот как встречал свет не кающегося «грешника», а
протестанта и соблазнителя Демона. Но при дворе
«Демон» не стяжал особой благосклонности. По
словам А. И. Философова, высокие особы, которые
удостоили поэму прочтения, отозвались так:
«Поэма — слов нет, хороша, но сюжет ее не
особенно приятен. Отчего Лермонтов не пишет в
стиле «Бородина» или «Песни про царя Ивана
Васильевича»?15 Великий же князь Михаил
Павлович, отличавшийся, как известно,
остроумием, возвращая поэму, сказал:
— Были у нас итальянский Вельзевул, английский
Люцифер, немецкий Мефистофель, теперь явился
русский Демон, значит, нечистой силы прибыло. Я
только никак не пойму, кто кого создал:
Лермонтов ли — духа зла или же дух зла —
Лермонтова?
Во все продолжение времени, которое Михаил
Юрьевич прожил в Петербурге, в начале 1841 года,
всего около трех месяцев, он был предметом самых
заботливых попечении о нем со стороны друзей,
которые группировались вокруг него, и он в ответ
на это дарил их своим доверием и братской
откровенностью.
— Мы, — говорил Дмитрий Аркадьевич, — его
близкие родственники и друзья интимные, знали
все его шаги в свете, все шалости и увлечения,
знали каждый день его жизни: где он был, что
делал и даже с кем и что говорил он. Михаил
Юрьевич сообщал нам свои мысли и предположения,
делился с нами своим горем, тревогами и
сомнениями, все, написанное им в это время, мы
читали у него прежде, чем он выносил из дому
автограф свой. Поэтому могли ли мы не знать,
если бы он задумал переделать фабулу «Демона»
так, как представляет теперь ее профессор
Висковатов, а тем более если бы он привел
подобную мысль в исполнение? Но я смело
утверждаю, что ничего подобного не только поэтом
не сделано, но и в голове у него не было.
Допустим даже мысль, что мы, то есть интимный
кружок друзей поэта, не знали о том, что Михаил
Юрьевич переделал сюжет поэмы. Но как же это
могло укрыться от литературного кружка, в
котором поэт вращался? Литературные друзья поэта
интересовались всеми его работами,
следовательно, его переделка поэмы не могла бы
пройти ими не замеченною. Или же переделка
совершена в тайне от всех? Но для чего нужна
была такая тайна? Ведь если бы поэт нашел бы
почему-либо нужным переделать Демона — этого
титана тьмы и злобы, зиждителя соблазна и греха
— в кающегося грешника, он бы прежде всего
сообщил об этом своим друзьям, чтобы подготовить
к задуманной им переделке общественное мнение и
обеспечить ее успех в свете. И мы, его друзья и
живые свидетели тех немногих ясных дней, когда
Михаил Юрьевич озарял и наполнял собою общество,
и все те кружки, среди которых он вращался,
конечно, поддержали бы в свете новую концепцию
его поэмы. Но ничего подобного, повторяю, тогда
не было, и никто нигде не слыхал об этом. Каким
же образом теперь мог появиться неизвестный в то
время список кающегося Демона? Неужели поэт
переделал поэму для того только, чтобы послать
ее для прочтения г-же Бахметевой, а черную
рукопись бросить в переписчика? Но у Варвары
Александровны находился список с настоящей
рукописи, который, как известно, лег в основание
карлсруэского издания «Демона». Следовательно,
все разглагольствования на подобную тему не
имеют никакого основания. А между тем им верят
даже ученые люди. Г. Висковатов имеет особый
дар: он беззаветно увлекается сам и других
увлекает за собою. |